Изменить стиль страницы

Эта фашистская ограниченность впоследствии не раз меня выручала. При всей своей подозрительности и системе сыска гестаповцы часто проявляли недооценку наших возможностей проникать в их замыслы и путать им карты…

Для Бауэра я был командир разведывательного немецкого взвода, попавший в плен под Калачом. Он мне серьезно советовал в случае возвращения к «нашим» перейти на работу в гестапо, так как там можно сделать наиболее блестящую карьеру. От него я узнал детали службы, систему субординации, процедуру перевода из одной части в другую и прочее…

Командование согласилось, что роль Бауэра будет для меня, пожалуй, самой подходящей. Во-первых, я мог воспользоваться его отпускным удостоверением и объяснить, что весь январь провел в Германии, в отпуске: проставить штампы соответствующих пропускных пунктов было нетрудно. Во-вторых, выгодным представлялось, что он сирота, писем ни от кого не получает и, следовательно, отсутствие у меня личной переписки недоумения не вызовет. В-третьих, полевое гестапо, где Бауэр проходил службу, целиком ликвидировано, и таким образом отпадает неприятная возможность встретиться с кем-нибудь из бывших «сослуживцев». И, наконец, особенно важно было, что Бауэр по своей военной специальности числился канцеляристом, начальником шрайбштубе, — это открывало мне доступ к документам и в то же время избавляло от необходимости участвовать в карательных операциях…

И вот, распрощавшись с Бауэром, я вновь предстал перед генералом. Одобрив мой план, он спросил, какое у меня настроение, достаточно ли серьезно я сознаю, какой опасности себя подвергаю, и понимаю ли, среди кого мне придется жить и работать.

Но теперь я был более уверен в себе, чем в первую нашу встречу. Одного только я боялся — не выдержать сцен допросов и истязаний наших людей. Но и к этому надо было приготовиться…

Началась подготовка.

Стали меня обучать немецкой штабной службе, тонкостям делопроизводства, и, хотя обучение шло по ускоренной и сокращенной программе, я этот «курс» усвоил неплохо, старался вовсю: малейшая оплошность могла стоить мне жизни…

В последний вечер я написал письма домой — родителям — и сестре. Но слова с трудом шли в голову: я уже целиком погрузился в свою «легенду»…

Мой переход через линию фронта совпал с днем памяти Ленина — с двадцать первым января. Задание, с которым я направлялся, было на первых порах следующим: выявить лицо фашистских карателей, их агентуру, провокаторов, установить, кого они готовят к заброске в советский тыл, фамилии официальных и неофициальных сотрудников, какими они разведывательными и контрразведывательными органами на этом участке фронта располагают.

Мне предстояло, перейдя линию фронта, пробраться в Шахты и под видом возвращающегося из отпуска Георга Бауэра прибыть в отдел «1-с» 6-й армии. В Шахтах со мной вступят в контакт наши люди, через которых я буду поддерживать связь с Большой землей…

21 января вечером, в сопровождении двух офицеров и двух солдат, я выехал на крытом «газике» к линии фронта.

Неподалеку от передовой машина остановилась. Солдаты-разведчики шли впереди, мы, втроем, — сзади. Подошли к окопам. Разведчики кратко объяснили, как расположены траншеи и доты немцев, полковник дал последние указания. Мы обнялись.

Я вышел из окопа и ползком направился в сторону фашистской обороны. Немцы обстреливали наш передний край из пулеметов и периодически освещали всю полосу ракетами, но мне помогал укрываться густой снег и кустарник. За моей спиной, чуть справа, отвечал фрицам наш пулемет.

Хотя у меня был уже немалый опыт и я хорошо знал этот участок передовой, я потерял много времени, пока прополз между окопами и углубился на три — четыре километра. В одной из траншей увидел фашистского офицера — он дремал над свечкой, и я с трудом удержался: хотел прихватить его по привычке как «языка».

Несколько километров я двигался то ползком, то короткими перебежками, а до станицы Успенской шел быстрым шагом по целине, прячась лишь тогда, когда голоса немцев заставляли искать укрытия. Во второй половине ночи обошел станицу, — вся переправа через реку охранялась, и я натыкался на часовых. Северней Успенской начал переходить по льду реки, но посередине провалился, и течением стало тащить меня под лед. От треска льда и шума фрицы подняли ужасную стрельбу, но били невпопад. Пришлось тихонько выползать, намокший лед тонул под тяжестью моего тела. Пока я «штурмовал» лед и добирался до берега, прошел час, может, больше. На востоке занималась заря. Я выполз на берег. Ноги почти не двигались, я еле добрался до первой скирды в поле. Хотел раздеться, выжать одежду, ко одежда замерзла, и зуб на зуб не попадал. День просидел в стогу соломы, только к вечеру почувствовал, что могу идти дальше, но кругом слышалась немецкая речь и шум моторов.

В следующую ночь я пробежал по целине километров тридцать, под утро оказался в каком-то сарае на станции Амвросиевка, привел себя в порядок и, наконец, двинулся в Шахты, где встретил наших людей и получил немецкую форму. Оставалось проделать последнюю процедуру: съездить в Днепропетровск и в Ясиноватую, чтобы отметить на пропускных пунктах (по-немецки они назывались Urlaubsьberwachungsstellen) мое отпускное удостоверение, так как именно через эти станции должен был возвращаться из Германии на фронт Георг Бауэр. «Штампы» комендатур Оппельна, Кракова, Львова и Харькова мне проставили у нас в штабе армии, но здесь, поблизости, «липовать» было, рискованно: в любую минуту могли запросить Днепропетровск или Ясиноватую — являлся ли к ним такой зондерфюрер?

Эта процедура прошла без всяких осложнений. Меня зарегистрировали, хлопнули на удостоверение штампы, и я стал законченным Георгом Бауэром. В портфеле у меня лежало несколько бутылок немецкого вина, яичный пирог и прочая домашняя снедь — «подарки от тетушки», «привет из фатерланда».

Теперь можно было не спешить, использовать обратную дорогу в Шахты для акклиматизации: потолкаться на продовольственных пунктах, в комендатурах — ведь Георг Бауэр искал свою часть и, вполне естественно, наводил справки, где только мог.

И вот передо мной — оккупированная территория, наша земля, оказавшаяся под немцем. На вокзале в Ясиноватой в первую же минуту увидел такую, например, сценку. Стоит пожилой человек интеллигентного вида, может быть врач или учитель. Подходит немецкий ефрейтор: «Эй, пан, комм!» — взваливает старику на спину рюкзак — неси! — а сам идет сзади. Здесь же увидел большую колонну девчат и парней, сопровождаемую конвоирами. Их гнали к полуобгоревшему зданию, где висело красное с белыми буквами полотнище, похожее на лозунг: «Общежитие для отъезжающих в Германию»…

Три дня я входил в новый для меня быт. Первое, что бросалось в глаза, — подавленность населения и жестокий террор. В городах, в населенных пунктах — одна и та же картина: ведут, гонят то колонну отправляемых в Германию, то группу арестованных, то задержанных в облаве. Хотя всюду развешаны объявления: «Betteln verboten» (милостыню просить запрещено) — на улицах полно нищих, особенно детей.Народу больше всего на кладбищах и на черных рынках: это в оккупированных городах самые бойкие места. Смертность огромная; без конца — похороны, отпевания, панихиды. Те, кто жив, пробуют продержаться, тащат на черный рынок свой скарб, промышляют кто чем может — искусственными леденцами, кустарными самоделками. Здесь же какая-нибудь баба, жена полицая или карателя, продает сапоги, которые ее муженек снял с убитого и припрятал от немцев. Да и сами немцы и румыны торгуют: посылают на базар своих прислужников с армейским пайковым хлебом, с пайковым мармеладом, с одеялами, украденными из казармы, — выручку забирают себе. Среди толпы бродят мрачные фигуры в поношенных мундирах немецких шуцманов двадцатых годов, вооруженные русскими трехлинейными винтовками, — полицаи.