Изменить стиль страницы

Но они были уверены в своей абсолютной правоте и в «разумности» своих действий еще и потому, что события развивались исключительно благоприятно, успех следовал за успехом, и какие могли быть сомнения в правоте, если почти вся Европа стала немецкой и Кристман находился на официальной должности не где-нибудь, а в Краснодаре, на Кубани, которая тоже отныне принадлежала Германии! Видимо, само провидение, «мировой разум» хотели, чтобы было так.

И Кристмана раздражала непонятливость русских, их попытки сопротивляться тому, что правильно, тому, что должно быть, «высшей воле», их стремление перехитрить «мировой разум» при помощи танковых атак или партизанских операций.

Но по мере того, как стало выясняться, что с окончательной победой Германии дело затягивается, Кристман все меньше думал о провидении, о неизбежности «нового порядка» и других высоких материях. Сам тому удивляясь, он замечал, что из «сверхчеловека» он постепенно превращается в обыкновенного Курта Кристмана, которому хочется только одного: жить, вернее — выжить, унести ноги подобру-поздорову. Конечно, со стороны никто не мог заметить происходившей в нем перемены. Все так же осуществлялись карательные акции, бесперебойно работала душегубка, прочесывались партизанские деревни, Кристман даже с еще большей яростью пытал и расстреливал: мстил за крушение идеи, за неудачи. Его томило желание напоследок, перед неминуемым уходом из России, напортить, нагадить как можно больше, «наломать дров», чтобы долго о нем здесь помнили.

Но служение для Кристмана кончилось. Теперь это была просто служба…

Вместе с германскими частями зондеркоманда отступала на запад. Навстречу чему?..

И Томка рассказывает мне:

«После Краснодара мы жили недели три в Камышанской, настроение у всех было подавленное, чувствовалось, что разладилось дело, и сидели они как щур в горах: посты повыставляли, боялись, особенно по ночам, что их захватят. Камышанская находилась над самыми плавнями, и я из разговоров слышала, что там, в плавнях, есть партизаны.

С нами вместе была девушка Лида, ее, так же как и меня, взяли под Краснодаром, определили в санчасть, но это — формально, а фактически кто-то из офицеров, сейчас уже не скажу кто, держал ее при себе. Однажды утром, часов в девять, я пошла по воду к лиману, вижу — она лежит в лимане убитая, лицом вниз. Я прибегаю в команду, вся дрожу: стало быть, убили ее партизаны за то, что она с немцами, и думаю, как бы мне не было то, что ей. Тут Сашка пришел. «Да ну, говорит, не убьют тебя, не бойся. А вообще положение такое, что не знаем, как выберемся отсюда». Но вскоре разнесся слух, что Лиду сами немцы убили, так как она была подосланная, была советская разведчица.

Одним словом, все у них не клеилось, жили только одним: скорее бы отступить. Хорошо помню солнечный февральский день, когда принесли радостную весть и кто-то из офицеров выскочил от Кристмана и закричал: «Едем, едем, едем!..»

И через несколько дней все погрузились и выехали в полном составе по направлению на Темрюк. За Темрюком ночь переночевали и встали в очередь на переправу. Там есть коса — «чушка» называют эту косу, — мы на этой косе суток трое, наверное, стояли по дорогам. Офицеры ходили, охотились в озерах на диких уток, убивали время. Когда подсунулись к переправе, там войск полно, и команду нашу ни за что не хотят пропускать: нашелся какой-то немецкий полковник армейский, как увидел, что СС, так сразу нас и задвинул в хвост, — видно, что не любил СС. Кристман, помню, рассвирепел, ругался, говорил, что среди немцев полно предателей и что он до этого полковника доберется. Еле-еле уладил, и нас пропустили пораньше. Переправлялись под усиленной бомбежкой советской авиации. Всю дорогу настроение было ужасное.

Переночевали в Симферополе, а на второй день выехали в Феодосию, а затем на Джанкой…

К тому времени состав команды уже начал меняться — выбыли куда-то Юрьев, Герц. Повар Бруно на переправе был ранен, лег в госпиталь и уже не вернулся оттуда. Стал меня опекать шофер душегубки Фриц. Его все боялись. Это был человек высоты двери, рыжий, типичный немец: крупный нос, глаза голубые, но мутные, огромные волосатые ручищи. Знаю, что у него была на родине девушка, он показывал фотокарточку — красивая такая медхен… Фриц ходил всегда неопрятный, ничего из одежды у него не было свежего, вечно потный. Как-то в воскресенье он напился, разбушевался между своими камерадами, взял из-под бензина бочку и киданул, — они все разбежались, еле его успокоили. Но ко мне относился по-человечески. Я после Джанкоя до самого Мозыря, пока отступали, спала в душегубке, — так Фриц мне всегда наложит одеял, матрацев и местечко выберет поудобней, чтоб не трясло. Но мне он был противен, мне больше нравился Ганс, его напарник. Тот был поспокойней, покультурней…

Из Джанкоя нас перебросили в Мозырь, в Белоруссию. Прибыли мы в апреле — березки уже распустились, — заняли двухэтажное помещение школы. Во дворе школы был особнячок, там жили высшие офицеры, там же вели следствие. Мы же разместились в самой школе.

В Белоруссии атмосфера была напряженная, кругом были партизаны, и операции против них велись день и ночь. С Кристманом я в тот период встречалась редко, не до меня ему было. Как шальные они метались из одной деревни в другую, шарили в поисках партизан, сжигали села и подчищали, уничтожали всех, кто им попадет под руку. Это был какой-то кошмар, казалось, что они все взбесились. В одной деревне побросали в колодец детей, в другой — перевешали всех жителей на деревьях, потом я сама видела, как во дворе школы расстреляли учительницу-партизанку. Помню еще случай: привезли пленного комиссара. Его ужасно пытали, несколько суток, кажется, шел допрос. Только и разговору было, что об этом комиссаре. Он так и умер от нечеловеческих пыток.

Я тогдашнее их бешенство могу объяснить страхом: нигде они так не боялись партизан, как в Белоруссии. Говорили, что все дороги минированы, что в лесах действуют целые партизанские армии. И на самом деле — часто они возвращались с операций, везя с собой трупы убитых офицеров и переводчиков. И ходили грустные, шептались между собой: что, мол, будет? Наши же русские изменники реагировали меньше: им было все нипочем — один ответ…»

Но Томкин рассказ мне придется сейчас снова прервать ввиду некоторой его беглости: попробую дополнить его показаниями других очевидцев.

Километрах в сорока от Мозыря расположена лесная деревня Костюковичи: сюда еще и сегодня наведываются следователи и прокуроры, пытаются уточнить историю здешних колодцев. Собственно, история этих колодцев известна, старые колодцы говорят сами за себя, потому что они переоборудованы в памятники; сруб здесь — своего рода пьедестал, на котором возвышается обелиск с надписью: «В этом колодце немецко-фашистскйе захватчики утопили столько-то (следует цифра) советских патриотов, жителей деревни Костюковичи».

В июле 1943 года Кристман во главе зондеркоманды направился сюда из Мозыря — выехали ночью по боевой тревоге на автомашинах, с собой везли 45-миллиметровую противотанковую пушку. Задумана была большая операция.

Прибыли к утру, в полутора километрах от деревни остановились и увидели, что из Костюкозичей по направлению к лесу толпами бегут люди.

Кристман, оценив обстановку, понял, что людей не догонишь, а забираться в лес он из-за партизан не решался, поэтому приказал развернуть орудие, — снаряды попадали прямо в толпу, много женщин и детей было убито, почти никто не ушел. После этого деревню оцепили, Кристман с эсэсовцами-офицерами и взводом солдат вошли в деревню, и тут снова разделись крики, заметались жители, поднялась стрельба…