Она сказала:
— Я еду, чтобы встретиться со своим бойфрендом. На случай, если у вас есть какие-то сомнения.
Я ничего не мог с собой поделать. Было что-то в настойчивой обнаженности ее чувств, что просто заставляло рассмеяться вслух.
— Что?
Она сказала:
— Я не хочу, чтобы вы думали, будто я просто летаю туда-сюда на самолетах, высматривая мужчин.
— Я в самом деле так не думал, — сказал я.
— У людей иногда бывают довольно странные идеи.
Когда я снова посмотрел в ее сторону, она оказалась прямо передо мной и словно смотрела какое-то веселое кино, которое крутилось у нее в голове, ее сухие губы слегка раздвинулись. Она откинулась на спинку сиденья. Я подумал: она готова мне что-то сказать. Потом она произнесла:
— Мой муж мне неверен. Я взяла его кредитку. Собираюсь потратить все его деньги.
Я сказал:
— Мне очень жаль это слышать.
Она отозвалась:
— Вы знаете, что он сделал?
Я мягко положил ей руку на локоть. И сказал:
— Мне очень жаль, но я больше не могу с вами разговаривать. Надеюсь, вы не обидитесь.
Когда я обернулся снова, она сидела в кресле на несколько рядов позади.
Глава 11
Я всегда любил аэропорт Альбертвилля, это собрание цементных блоков, в два этажа высотой, полы, натертые зеленой мастикой. Жарко, как в сауне. Опасно жарко. Люди произносили: «О боже», открывая дверь самолета, и chaleur,[5] идущая волной от винта, приветствовала их. Но я всегда бывал счастлив, прилетая сюда, множество раз, в особенности когда мне было за двадцать, мое тело ничего не могло с собой поделать, только подчиниться возможности получить свое чувство событий. Я подождал, пока женщина с неверным мужем выйдет из самолета. Я ждал, пока не вышли все, глядя наружу, на бетонированную площадку перед ангаром, на зеленые поля, мерцающие от зноя; за ними океан, маленькая зеленая лачужка, на краешке которой в самом верху было единственное маленькое окошко. Я всегда видел ее, когда прилетал сюда, и всегда думал о ней. Я думал: я должен узнать, кто там живет. Но так никогда и не узнал. Мне не терпелось попасть в отель, не терпелось, чтобы все началось. Так что на этот раз я бросил толпу пассажиров и заторопился через бетонную площадку к домику. Черный полицейский поймал меня за локоть. Он сказал на островном французском: вам сюда. Я спросил его на университетском французском, кто живет в зеленой лачуге. Он прищурил глаза, всматриваясь.
— Это сарай для инструментов, — сказал он.
— Он выглядит как маленький домик.
— Это сарай для инструментов для тех машин, которые обслуживают самолеты.
— Никто там не живет?
— Насколько я знаю, нет.
— Никто там не спит?
— Никто.
— Pas de mystere,[6] — сказал я.
— Pas de mystere, — согласился он, а потом кивнул в сторону цементного здания. — Vous allez par la.[7]
Маленькое цыганское трио развлекало нас, пока мы ждали таможенников, у гитариста, который солировал, не хватало двух пальцев. Воздух загустел от сигаретного дыма. Люди щелкали зажигалками. Черный табак. Запах Франции. Женщина, стоявшая за мной, говорила, как ей понравилось мое интервью с Фрэнком Синатрой, незадолго до его смерти. Я сказал: это был не я, кто-то еще. Но она продолжала смотреть на меня, привлекательная женщина, за шестьдесят, ее красная помада напомнила мне о матери Джессики, и я понял, что интервью с Синатрой было только предлогом, ногой, которую выставляют вперед, чтобы не дать двери захлопнуться. Она сказала:
— Мне ужасно жаль, у вас такое несчастье.
Я сказал:
— Спасибо вам.
Она сказала:
— Мой муж умер от лейкемии.
Я сказал:
— Мне очень жаль.
Она произнесла, не спуская с меня взгляда, словно я могу исчезнуть, если она на секунду отведет глаза:
— Это не то, что я имела в виду.
Я ничего не ответил. Цыганский ансамбль заиграл «J'attendrai». Очередь двинулась вперед.
Она сказала:
— Когда я прочитала о вас в газете, мне захотелось написать вам письмо.
Молодая черная женщина, лет двадцати с небольшим, дерзко одетая, принесла поднос красных коктейлей с маленькими зонтиками. Я взял один. Сказал:
— Могу ли я предложить вам выпить?
Она не отводила глаз. Она сказала:
— Знаете, что я поняла?
Я сказал:
— Мадам, я ни в малейшей степени не хотел вас обидеть…
— Позвольте мне закончить, — сказала она с удивляющей настойчивостью. — Я поняла, что вы не можете представить себе следующие пять лет своей жизни.
— Уверен, что это правда.
— Пожалуйста, не отмахивайтесь от меня. Послушайте. Это становится нестерпимым — что все остается таким же, как было. Но я здесь, чтобы сказать вам, что это не так.
— Но бывает и хуже, — через минуту сказал я.
— Бывает. Но это будет не так, как вам представляется.
Очередь перед нами раздвинулась. Я сказал:
— Мне очень жаль — насчет вашего мужа.
Она меня словно не слышала.
— Это — главный аргумент. Это — единственный аргумент.
— Против чего?
— Вы думаете, что никто не знает, но я знаю. Я могу сказать.
Мы прошли в разные будки таможни. Я узнал таможенника. Теперь он поседел и отяжелел. Мы всегда приветствовали друг друга. Однажды, двадцать лет назад, я пошутил о том, что у меня в сумке пулемет, и он заставил меня прождать в промежуточной зоне три часа, тем временем все мои друзья прошли таможню.
Мы пожали руки, очень формально, он поставил штамп в мой паспорт, спросил, направляюсь ли я все в тот же город. Я сказал: да. Он спросил: каникулы? Я сказал: да. И брак, сказал он, как насчет этого? Я сказал: трудно. Это был правильный ответ для человека, у которого девять детей. Он сказал:
— Вы знаете, почему у меня девять детей?
— Почему?
— Потому что, когда я стану старым и начну класть в штаны, будет кому за мной присмотреть.
Выражение его лица ничуть не изменилось.
Женщина с губной помадой все еще смотрела на меня, когда я шагнул из здания аэропорта в слепящий солнечный свет, она нахмурилась, словно в уме все еще продолжала разговаривать со мной, гадая, получилось ли у нее сказать все правильно, выразиться достаточно ясно.
Я собирался взять такси, но потом подумал: нет, мне недостает давления тел вокруг меня, тел, запах которых я мог чувствовать, обезличенной болтовни, остановок, чтобы купить пива, и чтобы шофер вез свою девушку куда-нибудь за пару миль за город. Было только два часа; до заката были часы, и часы, и часы, и часы, вся вторая половина дня, целый вечер. Никакой спешки. Я сделаю это на воде, теперь это будет похоже на то, словно порезаться рыболовной леской.
Я вскарабкался в красный фургон и сел у окна сзади; мы стояли четверть часа, дымясь на солнцепеке, шофер тянул с отъездом, дожидаясь, пока наберется полный автобус, пассажиры начинали суетиться. (Мы скоро отправляемся? Вы сказали — пять минут.) Я смотрел в окно на пламенеющую зелень, за аэропортом поднимались холмы, высокие деревья вздымали верхушки над другими. Поднимались и сгибались надо мной. Войди в меня.
А потом дверь закрылась и мы тронулись, немецкую девушку прижало ко мне, когда мы рванулись вперед по крутящимся улочкам к вершине холма, а потом направились к побережью, море внизу, риф с белым козырьком пены, бьющиеся волны, немецкая девушка потела, обмахиваясь визой. Как давно это было, думал я, когда меня касалось чье-то тело, когда я чувствовал запах женского пота? Вот это и есть жизнь.
— Набились, словно сельди в бочку, — сказала она на веселом английском. У нее были красные прыщи на щеках, как у той девушки на похоронах. Дочери Клэр Инглиш. Я буду помнить, как ты выглядела, моя мамочка, но не ту, какой ты была в конце. Именно так она сказала? Что-то вроде этого. И все же довольно жестко. Но может быть, именно так они говорили друг с другом, обнажались до такой степени, как та женщина в самолете.