К ночи на самодельном плотике переправился, держась за трос, старшина Леонтьев с термосом и хлебом. Обо всем подумал этот Леонтьев: и котелки привез и ложки. Запах борща напомнил людям о том, что они не ели больше суток.
К каждому котелку торопливо пристроилось по нескольку человек.
Соседом Мозжухина был рослый, плечистый солдат со скуластым лицом, заросшим черной бородой. Он стоял перед котелком на коленях, не пригнувшись, не вытянув шеи.
Каждую ложку борща он нес бережно, подставляя под нее ломоть хлеба, будто внизу был не мокрый песок, а белоснежная скатерть и он очень боялся ее запятнать. При этом выражение лица его не было встревоженным. Он ел не спеша и спокойно, будто и раньше частенько так вот ужинал под обстрелом, нагой и продрогший. Он был лишь сосредоточен, как человек, который собрался плотно поесть, тем более что неизвестно, придется ли вообще и как скоро поесть еще раз.
— У тебя у одного аппетита хватит на троих, — подал голос из соседней песчаной ямы старшина Леонтьев, единственный, кто в этой компании был одет. — Осколки поют, а ему и горя мало! Ненасытливый!
— У нас весь род такой. Как работать — мальчики, как обедать — мужики, — дружелюбно откликнулся чернобородый солдат и снова зачерпнул борща.
Ему и в самом деле больше поесть не пришлось.
На рассвете, когда немцы перед контратакой начали ожесточенный огневой налет, рядом раздалось шипение мины — предвестник разрыва. Чернобородый солдат успел в один прыжок броситься к майору и прикрыть его собою.
Потом Мозжухин, оглохший и почти ослепший, с трудом поднялся на ноги. Он был ранен в плечо и грудь, но мог считать себя счастливцем. Чернобородый солдат, лежавший рядом, был мертв. Его голое тело было залито кровью.
Когда майор Мозжухин через три дня вернулся из медсанбата, полк уже успел расширить плацдарм на западном берегу Немана и занять литовский городок Алитус.
Майору показали могилу однополчанина. Похоронили его на берегу Немана, у подножия сосны, вокруг которой остался висеть обрывок троса.
Майору доложили, что солдата похоронили честь по чести, в форме, но он так и остался неопознанным: документов у него, у голого, не было никаких.
Пять кирпичей уложили на могильном холме наподобие лучей звезды, а в центре этой пятиконечной звезды положили каску. Благородная простота солдатского памятника!
Полковник отчетливо вспомнил пасмурный августовский день, когда он пришел на могилу. Над головой висело низкое серое небо, и оцинкованные крыши литовского городка, видневшиеся вдали, в темно-зеленой оправе садов, были того же самого серого цвета, будто кровельщики выкроили на крыши куски этого неба...
Полковник снял фуражку и долго стоял не шевелясь, как если бы он пришел навестить сейчас ту могилу.
Мимо него прошли три солдата и молодцевато откозыряли, прошел капитан Пушкарев из второго батальона, прошел полковой писарь, еще кто-то, но полковник никого не заметил и никому не ответил на приветствие.
Потом он зашагал в глубь рощи и вышел к палаточному городку, но все еще не подготовился к разговору с Коротковым. Стоит ли вообще сообщать тому все обстоятельства гибели отца?
Всюду — у палаток и на полянах — мелькали солдаты.
Завидев полковника, они вскакивали, становились навытяжку, отдавали честь. У одних лица были по-ученически озабочены, у других — безразличны; у одних — бездумны, у других — согреты своими сокровенными мыслями, которых не смогла прервать эта внезапная обязанность откозырять встретившемуся полковнику.
И Мозжухин все вглядывался в эти лица солдат, одинаково одетых, коротко остриженных.
Не все из них уже обрели приметы, отличающие бывалых солдат. Те и каски и автоматы носят всяк по-своему, и усы отпускают всяк на свой вкус, да и сама фронтовая профессия накладывает отпечаток на весь их облик. И притом в боевой обстановке у человека всегда резче проявляется характер. Люди лучше различимы на переднем крае, чем на марше или на учениях.
Мозжухин все вглядывался жадно и дружелюбно в эти схожие и в то же время столь разные лица солдат, словно искал среди них сынов своих старых однополчан либо старался всех запомнить в лицо.
У Мозжухина было такое ощущение, что отныне забот у него в полку стало еще больше — намного больше, чем вчера. Больше стало людей, которых он должен научить военному уму-разуму, о которых должен постоянно думать. Такое же чувство он испытал в тот день, когда ему, комбату, поручили командовать полком.
А может, все это оттого, что у него появилась острая потребность заботиться отныне о молодом Короткове, которого он усыновил в своем сердце.
Мозжухин решил не заводить сейчас с Коротковым никакого разговора, а завтра чуть свет отправиться с ним в Алитус. До Немана было немногим более трехсот километров.
Перед сном полковник вызвал Молодых и со своей всегдашней обстоятельностью отдал приказание приготовить машину к пяти утра, взять запасные бачки с бензином и еду на троих.
Они обернутся с поездкой за один день и к вечерней поверке будут дома, в полку.
1946
НЕБО В БЛОКАДЕ
Ольге Афанасьевне Фирсовой
Рассекая поток воздуха, плывет в небе трехмачтовый фрегат. Влажный ветер ударяет в литые паруса, и, повинуясь стихии, фрегат меняет курс. Он стремится вдаль, как вдохновенная мечта зодчего Андреяна Захарова о процветании флота Российского.
Когда серое мокрое небо повисает над шпилем Адмиралтейства, фрегат очерчен смутно. А в погожий день отчетливо видны его корпус, оснастка, бушприт, вонзенный в синий простор.
Не думала Ольга, что еще раз увидит корабль-флюгер так близко, снова коснется его руками, а он, послушный каждому прикосновению, будет отклоняться от своего курса.
Высота ощущается в полной мере, когда стоишь на карнизе, на самом краешке портика. Но это ощущение еще острее на шаткой дощечке, висящей в веревочных петлях; маляры называют ее «душегубкой».
На ногах скальные ботинки с подошвой из фетра, в них не поскользнешься. Но Ольга лишь изредка ступает на карниз, на уступ, на капитель колонны и часами работает в подвешенном состоянии.
Под ногами живая карта города. Дельта Невы с ее причудливыми рукавами, сине-голубыми сейчас, под солнцем, и темно-серыми, почти черными, в непогоду. Край карты заливает Балтика, на берегу ее властно и дерзко был «город заложо́н». И пушкинская строка «ногою твердой стать при море» звучит в ленинградской стратосфере еще прекраснее и выразительнее.
Ольга в один огляд видит свой город, зажатый в кольцо блокады, вместе с прифронтовыми окраинами и предместьями. Сегодня ветрено, ветер сносит дальние дымы, воздух прозрачный, виден даже Кронштадт.
Когда смотришь с такой высоты, баржа на Малой Неве прикидывается лодкой, крейсер «Киров», стоящий напротив Зимнего дворца, — катером; просторный Летний сад — сквером; высокие здания превратились в домики; редкие грузовики и трамваи уменьшились до игрушечных; Гороховая улица — узкое ущелье; тяжелое зенитное орудие напротив Исаакиевского собора подобно пулемету; памятник Петру, обшитый досками и обложенный мешками с песком, — ящик причудливой формы; фабричные трубы на Васильевском острове, давно остывшие, трубы, от которых уехали их заводы, — размером с телеграфный столб, а трубы за далекой за Нарвской заставой — с карандаш, не более.
Два фронтовых года назад Ольга впервые поднималась на Адмиралтейскую иглу. День выдался такой же погожий. Слепило золото, расплавленное солнцем. Восьмигранный шпиль, шар, корона и фрегат на его острие резали глаза нестерпимее, чем альпийский снег, и дымчатые очки были очень кстати.
Тогда еще в верхний край балюстрады не ударила бомба, и все двадцать восемь статуй стояли над колоннами целехонькие. Тогда еще осколок не изувечил барельеф, не пробил грудь богини Афины, награждающей моряков, тогда еще не были выщерблены осколками колонны и портик.