Изменить стиль страницы

Вообще стихи он читал очень охотно и вне класса и во время уроков.

— Ах, monsieur Старов, — бывало остановит его какая-нибудь из воспитанниц. — Я сегодня наказана! — И тут же откровенно расскажет ему, за что ей придется вынести наказание и кем оно назначено.

Старов тотчас же бросается к классной даме. Хватая ее за руки, со слезами на глазах он начинает ее умолять простить провинившуюся институтку.

— Вы добрая, прекрасная, хорошая! Может ли в вашем сердце, в сердце такого благороднейшего существа, как женщина, жить злое чувство?.. Нет, это невозможно! Карать?.. Казнить?.. И кого же? Такое юное, такое невинное существо. Возможно ли казнить юность за ее ошибки и увлечения? Прощать, прощать — вот назначение женщины! Клянусь вам — прощающая женщина это… это… ангел на небе. Нет, нет я не уйду отсюда. Я вымолю у вас прощение. Я стану перед вами на колени!

Польщенная прекрасными словами, которые едва ли ей приходилось еще от кого-нибудь слышать, классная дама обыкновенно торопилась исполнить его просьбу.

— Ах вы чудак, добряк вы этакий! Ну, хорошо, хорошо. Для вас, — говорила она, делая ударение на последнем слове, — я прощаю.

Старов любил говорить о женщинах.

— Женщина, — слышали мы чуть не на каждой его лекции, — самое возвышенное, самое идеальное существо. Ей одной предназначено обновить мир, внести идеалы, уничтожить вражду… Только женская грация и прелесть, кротость и неземная доброта могут разогнать душевную тоску и тяжесть одиночества.

Мы конечно, не имели ни малейшего понятия, как можем мы разгонять тоску, какие идеалы должны мы принести с собой и как надо обновлять мир, но всем из этих слов было ясно, что назначение женщины очень прекрасное, и мы весьма гордились этим.

Когда в первый раз после назначения Ушинского должен был быть урок литературы, мы вышли встретить Старова целой толпой.

Перебивая друг друга, мы тотчас стали рассказывать ему о "выходках" нового инспектора.

— Несомненно, — говорил Старов грустно и задумчиво, — такое лакейство со стороны Соболевского некрасиво… Но зачем такая резкость тона, за что оскорблять?

Когда же мы сообщили ему, как Ушинский отнесся к нам за то, что мы облили его шляпу духами, он глубоко возмутился:

— Господи! И к такой, можно сказать, поэтической черте характера юных созданий приурочить этот… грубый материализм!

И, помолчав, он добавил уже совсем печально:

— Что же, девицы, может быть, и мне придется расстаться с вами!

— Ну, уж этому не бывать! — закричали мы в один голос. — Если он вас не сумеет оценить… он, значит, уж совсем невежда. Мы все тогда восстанем. Мы ни за что этого не допустим.

Старов обвел толпу институток восторженными глазами, а губы его едва шептали: "прелестные создания!" Затем, выпрямившись, он произнес гробовым голосом:

— О, вы не знаете, что творится сейчас в мире, — и, загадочно улыбаясь, продолжал: — Вы прелестны в своем незнании. Неведение — лучшее сокровище юного сердца…

Но тут, желая во что бы то ни стало узнать хоть что-нибудь, что делается за нашими стенами, и уяснить себе странный характер нового инспектора, мы наперебой пристали к Старову:

— Monsieur Старов! Что же такое творится? Вы сказали: грубый материализм, а что это значит?

— Monsieur Старов, скажите, пожалуйста, нам свое мнение об Ушинском.

— Полноте, зачем вам это?.. Я, наконец, совсем не знаю господина Ушинского… Слышал, конечно… Как бы это вам объяснить? Видите ли… в большом ходу теперь новые идеи… Конечно, многие из них заслуживают уважения. Мне говорили, что Ушинский очень образованный человек, Он, говорят, поклонник новых идей. Что ж, нам, старикам, по правде сказать, пора очищать место для новых людей, для новых идей!

Звонок прервал нашу беседу, и мы опрометью побежали в класс. Не успели мы еще рассесться по скамейкам, как к нам вошла инспектриса, а за нею Ушинский. Он, к нашему удивлению, приветливо раскланялся с Огаревым.

— Вам угодно будет экзаменовать девиц? — обратился Старов к Ушинскому.

— Нет, я буду просить вас продолжать занятия.

Старов вызвал нашу первую ученицу Ольхину и oспросил ее заданный урок о Пушкине. Ольхина прекрасно отвечала.

— Очень твердо заучено, — заметил вдруг Ушинский. — Но вместо фразистых слов учебника (так назвал он записки Старова) расскажите-ка лучше содержание "Евгения Онегина".

Ольхина молчала, опустив голову.

Тогда вмешался сам Старов. Он объяснил Ушинскому, что в классе нет библиотеки, а он единственный свой экземпляр не может оставлять нам, так как нередко в один и тот же день читает об одном писателе в нескольких заведениях.

— В таком случае я совсем не понимаю пользы такого преподавания литературы. Вы обращались по этому поводу к администрации института?

— Здесь испокон века так ведется, — бормотал недовольно учитель. — Забота о библиотеке — не мое дело.

— Девицы, кто из вас читал "Мертвые души"? — спросил Ушинский. — Потрудитесь встать.

Никто не двигался с места.

— Это невозможно! — вскричал он и, обращаясь к каждой из нас в отдельности, спрашивал:

— Вы читали? А вы? Но, может быть, что-нибудь другое читали из Гоголя? "Тараса Бульбу" знаете? Неужели и Пушкина никто не читал? А Лермонтова? Грибоедова? Но это невозможно! Я просто этому не верю! Как, ни одна из вас, проходя курс литературы, не поинтересовалась прочесть ни одного произведения? Да ведь это, знаете, что-то совсем баснословное!

Все молчали, а Ушинский, все белее горячась, обращался то к нам, то к учителю:

— Но чем же набит ваш шкаф? — И с этими словами он подбежал к шкафу, который был наполнен тетрадями, грифельными досками и другими классными принадлежностями. Две-три полки были уставлены произведениями Анны Зонтаг, евангелием и разными учебниками.

Пожимая плечами и нервно перелистывая учебники, Ушинский, точно пораженный, несколько минут простоял молча у шкафа, затем быстро захлопнул его, подошел к столу и сел на свое место.

— Что ж, потрудитесь продолжать занятия, — сказал он сухо, обращаясь к Старову и вытирая платком пот, струившийся по его бледному лбу.

— Какие тут занятия! — обиженно процедил сквозь зубы Старов.

Однако, вынув из портфеля томик Пушкина, он начал читать стихотворение "Чернь". Постепенно входя во вкус любимого своего дела — чтения стихов, — Старов подымал голос и нараспев, раскачиваясь в такт, произносил стихи с нескрываемым волнением. Последнее четверостишие:

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв, —

он читал, уж вскочив с места, с горящими глазами, дрожащим голосом, выражавшим презрение к поборникам материализма, которые не могли оценить небесных и поэтических восторгов.

— Но ведь воспитанницы не знают и более значительных вещей Пушкина, — заметил Ушинский. — Впрочем, продолжайте… Вы, вероятно, будете теперь им это объяснять?

— Что ж тут объяснять? Они отлично понимают… У этих девушек весьма развито художественное чутье…

— Ого, — ухмыльнулся Ушинский, — даже художественное чутье? А чем бы, казалось, оно могло быть развито, если они совсем не знакомы с художественными произведениями?

И, вызвав одну из воспитанниц, он попросил ее передать стихотворение своими словами. Но ни эта, ни другая, ни третья ничего не могли рассказать, хотя все слушали очень внимательно.

Тогда на помощь пришла инспектриса. Она заявила Ушинскому, что Старов замечательный педагог, что мы очень любим его предмет и много над ним работаем, но сейчас так сконфузились, что не можем отвечать.

— Может быть, может быть, — недоверчиво улыбаясь, ответил Ушинский. — Попробуем объясниться письменно. Пусть одна из воспитанниц два раза вслух прочтет стихотворение, а затем потрудитесь своими словами, письменно, изложить прочитанное. — И он вышел в коридор.