Я тотчас же узнал, хотя слышал единый раз в своей жизни, беззвучный голос матери Фомаиды.
Мать Мартирия вскочила, поспешила утереть слезы и слабо ответила:
— Аминь!
В эту минуту я, испуганный мыслию утратить возможность общения с единственной особой, которая отнеслась ко мне с любовию, обвил руками ее шею и отчаянно начал ее молить не гнать меня.
— Нет… нет… нет… — прошептала она.
— Мать Мартирия, — сказала вошедшая мать Фомаида, — сестра Феофила отошла. Погребение завтра.
— Я сейчас, мать Фомаида, я сейчас, — отвечала растерянная мать Мартирия. — Вот мальчик, мать Фомаида… Вот мальчик… больной… Я его здесь положила… Совсем хворый…
Мать Фомаида на мгновение обратила ко мне изможденный лик свой и устремила на меня потухшие, безучастные свои очи.
— Коли труден, то надо его приобщить святых тайн, мать Мартирия, — произнесла она.
— Может, ему полегчает, мать Фомаида… Жаль мальчика!
— Отчего тебе его жаль, мать Мартирия? Он еще отрок, на нем тяжких грехов нет. Не жалеть ты должна, а радоваться!
— Ах, правда, мать Фомаида, правда… — пролепетала мать Мартирия. — Ах, господи! спаси и помилуй! спаси и помилуй! Я сейчас, мать Фомаида, я сейчас…
Мать Фомаида удалилась.
— Ты тут лежи смирно, слышишь, голубчик? — прошептала мать Мартирия, наклоняясь надо мною. — Я скоро приду. Больно лежать-то?
Она оглянула всю келию, после минутного колебания схватила висевшую на гвозде рясу и прикрыла ею меня, приговаривая:
— Больше-то ничего нету… ничего!..
— Не надо, не надо! — просил я, смущенный и растроганный.
— Полно, полно, голубчик, — шептала она. — Лежи смирненько… Вот водица в кружечке… Я скоро приду… я скоро…
Она напечатлела тихий, чуть слышный поцелуй на моей ланите, затворяя двери еще раз взглянула на меня с заботою и приветом и скрылась.
Я остался один, — и остался, невзирая на все быстро родившееся и быстро укрепившееся расположение мое к матери Мартирии, невзирая на отраду после долгого совершенного одиночества видеть около себя существо, преисполненное участия и милосердия, — охотно.
Распростертый на жестком отшельническом ложе, обозревая голые стены тесной келии, я не желал быть перенесенным в пышные чертоги, очи мои закрылись бы от всякого другого света, кроме мерцанья келейной лампадки…
Неведомый доселе грустный мир снисходил на мою истерзанную, ноющую душу.
Вдруг взоры мои остановились на большом черном распятии в углу.
Я наизусть безошибочно знал весь порядок церковных треб, я без запинки мог прочесть все молитвы, мне были знакомы все акафисты, известно грехопаденье прародителя нашего Адама, построенье Вавилонской башни и происшедшее от того смешение языков, воскресенье Лазаря, нарожденье праматери Евы из ребра Адамова, явленье Гавриила с масличною ветвию, поклонение волхвов; но личность искупителя рода человеческого, вследствие запутанных объяснений моего родителя, представлялась мне смутно, и я много о ней никогда не думал. В этот вечер впервые меня поразила эта почерневшая, увенчанная тернием, распятая на кресте фигура; чем более я всматривался в склонившуюся к плечу страдальческую главу, в капли крови, скатившиеся из-под тернового венца, в закрытые очи, в пригвожденные руки и ноги, тем она влекла меня сильнее. Притягиваемый некоею неизъяснимою силою, я приподнялся, затем встал с ложа, затем приблизился к самому распятию…
Отрывочные черты, когда-то случайно заронившиеся в памяти и заглохшие, быстро ожили и озарились новым светом…
— Так вот эти бледные уста, получившие предательский поцелуй Иуды! Вот святые…
(Потеряны листки из записок.)
. . . . . . и наступило безмолвие.
— Отходит! — шепнула мать Мартирия и заплакала.
Молодое лицо, страшно искаженное жестоким страданием, некоторое время оставалось совершенно неподвижным, как бы окаменевшим.
— Не отошла? — шепнула мать Мартирия. Мать Фомаида все читала молитвы.
Внезапно умирающая открыла очи, губы ее зашевелились, и она невнятно проговорила:
— Хотя бы денек еще пожить! Жалко!.. Послушайте… послушайте… жалко!
— Чего тебе жалко? Тебе жалко грешного мира? — вопросила мать Фомаида, прерывая молитвы и наклоняясь к пей. — Радуйся, что господь зовет тебя! Все здесь грех, все тлен!
— Жалко! Жалко! — тихо стонала умирающая.
— Подумай о душе своей! Обратись ко господу! Все земное — прах, пыль…
— Жалко!.. жалко!..
— Слышишь: прах, пыль!..
Эти неоднократно повторяемые отрывистые слова, не отличающиеся при передаче их на бумаге ничем от обыкновенных иноческих возгласов, имели в иссохших устах ее невыразимую силу и как бы мечом пронзали мою душу.
Мучительное томленье выразилось на лице умирающей, губы слабо пошевелились, но уже из них не вылетело ни единого звука, и очи медленно сомкнулись…
— Все прах, пыль, тлен! — повторяла мать Фоманда, — все прах, пыль, тлен!
— Отошла! — прошептала мать Мартирия…
(Потеряны листки из записок.)
…чтил несравненно выше, чем мать Мартирию, невзирая на все сердечные обо мне заботы последней и ее бесконечную мягкость и доброту. Мать Мартирия была для меня милосердною, благочестивою смертною, не изъятою от некоторых, хотя и не предосудительных, свойственных всем смертным, слабостей, мать же Фомаида — идеалом, к коему я начинал стремиться. Меня трогало волненье матери Мартирии при виде страждущих, теплое участие, кое она принимала во всяком огорченном или обиженном, но трогало, так сказать, против моей воли. Презрение же матери Фомаиды ко всему земному, ее отрешение от всех общечеловеческих интересов и страстей исполняло меня некиим, если позволено так выразиться, мрачным энтузиазмом. Я знал, скольких трудов, неусыпных забот и находчивости стоило матери Мартирии, при ее убожестве и истинно постническом житии, приобретение для меня всякого лакомого куска, я мог ценить все эти знаки любящего сердца, но никогда подобное не заставляло меня трепетать, как трепетал я при матери Фомаиде. Приветливые взоры, на меня обращавшиеся, не имели и сотой доли влияния взоров, устремленных к небу. Меня не занимали одушевленные сообщения матери Мартирии о текущих как монастырских, так и проникающих сквозь стены обители светских новостях, которыми она, невзирая на искреннейшее желание отречься от всего, выходящего из тесного круга подвижнической иноческой жизни, была поглощаема, но односложные слова матери Фомаиды: "прах, пыль, тлен" производили на меня неотразимое, магическое действие. В тишине ночи, при свете дня я часто повторял их. С почтением, с замиранием сердца я по целым часам прислушивался, притаившись в смежной с ее келиею келье матери Мартирии, как она глухим голосом читает молитвы. Я содрогался при ее пламенных, тихих возгласах "господи! помилуй мя!" и невольно повторял эту мольбу за нею…
Однажды, в холодную погожую зимнюю пору, я стоял у вечерни. По храму, погруженному уже в сумрак и слабо освещавшемуся небольшим количеством трепетных лампад и темножелтых тоненьких восковых свечей, слабыми струями волновался дым кадильницы. Я долго и пламенно молился, затем, утомленный продолжительным духовным напряжением, обратил натруженные созерцанием темных святых икон очи к храмовым окнам, в кои яркий пурпур вечернего заката врывался, как пламя пожара, озаряя огненным светом блестящую пелену снегов.
Внезапный жар и хлад объял меня…
Приклонясь слегка головою к стене, у окна неподвижно стояла высокая, мощная, статная, незабвенная фигура Софрония!
Я не верил собственным очам своим и провел по ним трепещущей десницей…
Нет, это не обман зрения! Это он! Мне ли не узнать его!
Дрожащими стопами я начал пробираться к нему ближе.
В храме было немноголюдно; я знал, что зоркие, любопытные очи инокинь тотчас же меня приметят и, при первом моем неосмотрительном движении или взоре, заподозрят.
Подобно преследуемому татю, я тихо, незаметно подвигался вдоль стен, ежеминутно останавливаясь как от страха быть угаданным, так и от невыносимого сердечного биения.