Изменить стиль страницы

Подошел Щелкан поближе и увидел на траве старика.

«По одеже, видать, урус», — подумал он про себя и наклонился над стариком.

В это время старик, может, во сне или от боли простонал:

— Пить, пить!..

Понял Щелкан, чего старик просил. Не раз доводилось ему встречать урусов, как называли башкиры беглых из-за Камня-гор.

Живо сбегал за водой к ручью. Набрал воды в шапку и подал старику.

Но много ли войдет в шапку? Сбегал еще раз и снова напоил деда. Присел возле него. А тот понемногу начал приходить в себя. Приподнялся с земли. Присел, но весь был мокрый. Видать, долго пролежал под дождем. Одежда его набухла, почернела чугунком.

— Тепло тебе надо. Огонь тебе надо. Жрать надо! — говорил Щелкан деду, а сам уже крутился по низине, собирая балаган.

Собрал. Развел костер. Перенес деда в балаган. От тепла старик и вовсе отошел. Повеселел. Дал ему Щелкан пол-утки, утром еще подбил — и сам поел. Старик с жадностью все съел, а потом долго грелся у костра и, как малое дитя, уснул.

Без малого три дня провозился Щелкан с дедом, будто за отцом ходил. Еды хоть отбавляй — сама в костер птица лезет, да и дождик перестал.

Ну, а когда деду вовсе полегчало, конечно, разговорились. К тому, любя поговорить, Щелкан помнил: «Речь у костра слаще кумыса».

Рассказал Щелкан деду про себя, и про Кудаша, и про Сулею, а потом вспомнил слова Сулеи про чудские клады.

И дед поведал Щелкану про себя.

— Не варнак я с большой дороги, — говорил он, — камнерез я и бежал из Печоры. Немало нашего брата от царской неволи бегут и сейчас сюда, на Камень. Ты от тархановой плети убег, а я из-за ворюги-воеводы. Вот и выходит: одна у нас с тобой тропа. Поглянулось мне на Камне: и приволье и от царского глаза спрятан, земля-воля. Вот и осел я здесь: самоцветы добываю, а он, самоцвет-то, не вино, а голову кружит, да так, что в самую студеную пору в копушке станет жарко. Вот и кормлюсь, да и внучку-сиротку кормлю. И одежа моя худа и жизнь не баска, а живу оттого, что волен. Нет дороже для человека воли. Пущай воробей — и тот воли хочет.

До рассвета проговорили они. И когда дед вовсе повеселел и над горами поднялась заря, пошел Щелкан вместе с дедом. Власом его звали. Будто сын с отцом пошли они рядом. Плечом к плечу. Сердце к сердцу.

И хоть недалека была дорога до избушки Власа, но о многом они переговорили. Главное — рассказал дед Щелкану о кладах чуди.

— Ты про клады старых людей и девку Сулею забудь, — говорил он. — Знаю, где они зарыты, эти клады, только ни тебе, ни мне они ни к чему. Клады эти народа. Ушла белоглазая чудь под землю, когда на нее враг напал, и сокровища свои в тайном месте скрыла. Помни, парень, самое страшное для человека — на добро людское зарить глаз. Пущай лежат эти клады. Можа, и народу пригодятся. Пущай мои руки чисто пешни — в коростах и мозолях, но они, посчитай, почище воеводских или байских, чужого добра не берут. Без корысти и сердце мое. Вот оно, дело-то, какое. Ну, а девка твоя, сдается мне, из корыстных, а про корысть еще наши деды говорили: «Корысть до порога, совесть на всю жизнь».

Когда же они до дедовой избы дошли, то Щелкан у Власа совсем остался. А зачем?

Может, речи деда Власа полюбились Щелкану, а может, растопили его озлобленные думы Аленины глаза — внучки Власа. Только стала дедова изба родным домом для Щелкана.

А потом, словно капли дождевые — одна за другой покрывают землю, побежали дни на новом месте для Щелкана.

Вместе с дедом, а чаще один или с Аленой ходил он на охоту. То бил копушки и искал самоцвет. Дедовы приметы были верны, без оплошки получалось. Зверья кругом: бей, не ленись.

Алена по вечерам холсты ткала. Щелкан готовил снасти. Так и не заметил в работе Щелкан, как над горами зимние ветры отгуляли, как из далеких стран птицы в родные гнезда воротились.

До света уходил Щелкан в горы. До света и Алена бралась за работу. Дед Влас на печи лежал, хоть и раньше петухов просыпался.

— Эй! Молодяжник! Вставать пора! Кто встал до дня, тот днем здоров, — шутил он, помогая Щелкану собираться на охоту.

Но как ни храбрился старик, как ни шутил он с внучкой и Щелканом, уходили его силы вместе с весенней водой.

Ни жаркая печь, ни медвежье сало — первое снадобье от всех недугов — не помогли старику вернуть силы. А как-то раз, когда зима, уходя на покой, таких метелей на горы и леса нагнала, что дед Влас даже таких не помнил, шибко он занемог.

От дикой пляски бурана стонал дремучий лес. Заплясали поземки по дорогам. От непогоды вовсе стало худо деду. Он без утиху стонал на печи, а когда под утро утихомирилась непогода, позвал к себе Щелкана и тихонько ему сказал:

— Не ровен час, помереть могу. Видать, и мой конец приходит. Встань-ка тутотка поближе и ты, Аленка, подойди.

Подвинулись Щелкан с Аленкой к деду, а он и сказал:

— Уверился я в тебе, Щелкан! Хоть и веры ты не нашей, а пуще сына к тебе у меня душа лежит. Да чего вера-то наша? Не шибко я к ней припадал. Не в вере вовсе дело, а в сердце человечьем... Хочу я вам открыться перед смертью, штобы ты, Щелкан, знал, какой я человек был и кем стал.

В молодых годах ватажничал я. Годов с десяток как перестал. Хворь одолела. Не пужайся, парень. Не с варнаками вожгался я, а с честными беглыми людьми. Ты, поди, заприметил, зачем Алена нет-нет и сгоняет на коне куда-то?

— Заприметил, — ответил Щелкан. — И дума меня брала не раз об этом: как она не боится, одна ведь, не как-нибудь, а через кордон скачет, да и зверь всякий может повстречаться? Аль стражник с Косого брода или недруг какой?

— Ты, Щелкан, этого не бойся. Зверь ей не страшен. Сам знаешь. На охоте тебе не уступает. В лесу Аленка, что на печи. И кордон ей не страшен. Маленькой мышке не страшен стог сена... Так знай, куда держит путь Аленка. По старой привычке и теперь люди со мной, как с атаманом, совет ведут. Не только наш русский поселенец и ваш башкир или киргиз степной. Тропка-то одна у всех: от неволи к воле...

— А, как ее, воли-то, добьешься?

— Посчитай, летось Аленка вести пострашней лютого зверя из лесу привезла. Заводы в нашем месте будут ставить. За лесом по речонке. Потуже петельку затянут. Вишь, время-то какое. Ране тутотка лес отцом родным стоял, а ноне, вишь, сколь народу стало. Целое поселение. И все норовят к нам поближе.

— Деданька! — прервала его Аленка. — Разные люди селятся к нам, как я думаю.

— Знамо, разные. Есть и добрые и есть худые — такие норовят по-варнацки на большой дороге сладить, а кто прикержачивает. Всяко живут... Атаман же ватажный не разбойник иль кержак скитский, а защита народу от обидчиков. Хожалый намедни доносил: всему здешнему народу робить доведется на заводе. Вот и раскинь мозгами: старая вольная ватага вымирает? А где воля? Как мстить царю и воеводам, не знаю сам. Устарел я теперь. И смерть подходит...

Замолчал старик. Побелел, словно покойник, и больше до потемок слова не сказал.

К ночи опять непогодь разгулялась. Снова ветер по вершинам сосен загудел и метель завыла. Деду Власу стало хуже. Едва дышал.

— Аленка! — чуть-чуть он прошептал: — Достань-ка из потаенного места тряпицу!

Достала Аленка тряпицу и деду подала.

— Добудь-ка огонек! — приказал он Щелкану.

Тот достал камешек, добыл огонек. А когда на фитильке он замигал, дед сказал:

— Поднеси-ка огонек к ладошке! Гляди сюда! Поднес Щелкан огонек к дедовой ладони, посмотрел на нее и ахнул. На ладони самоцвет лежал. И такой! Сроду такого не видал.

Будто дед поймал луч солнца и в тряпицу завернул.

От огонька камень на дедовой ладони малым ребенком улыбался, то ручейками разноцветных огней в стороны разбегался.

У Щелкана дух захватило. Слова не мог сказать.

Аленка в это время новый камень доставала.

— Возьми, Щелкан, эти камни. Храни их... — Дед помолчал и снова продолжал: — Храни там, где лежат клады старых людей. Каждый горщик свой заветный и самый для него нужный камень перед смертью ложит туда, где его деды хранили... Положь и эти.