Изменить стиль страницы

В очень малой мере оправдывает Мартынова тот факт, что в следующей строфе у Рембо появляется «течный Бегемот» (или «гонный», если выражаться точно зоотехнически). Вряд ли это написанное здесь с большой буквы слово означает животное «гиппопотам», каковые, к слову сказать, в море не водятся, предпочитают озера. Зато Бегемот – имя демона, очень хорошо знакомое русскому читателю по роману Булгакова. Кстати, именно от этого демона и получил гиппопотам свое второе, во французском языке почти не употребляемое название. Бегемота за животное приняли почти все (кроме эмигрантов, Набокова и Тхоржевского, в чьих версиях библейское прочтение все-таки возможно), Бродский так и вовсе заменил Бегемота слоном, – но не Мартынов, верно понявший его мифологическую природу: «Где с Бегемотом блуд толстяк Мальстром творил…» Однако читателю очень трудно поверить, что этот Бегемот – не один из тех десяти тысяч, что бегали по морю в предыдущей строфе.

В дополнение к этой картине уже совершенно против оригинального замысла Мартынова – именно за «необычность лексики» хвалил этот перевод Д. Самойлов в печати – не в пользу ему, а против него начинают работать подлинные признаки поэтики Мартынова: «белобрысый ритм», «солнц мездра» и т.д. Лишь в немногих строках Мартынов создал свое, оригинальное прочтение «Пьяного корабля» – то, что до него удалось Антокольскому и в совершенно иной плоскости – Набокову и Бенедикту Лившицу. Но перевод Мартынова не состоялся в целом: все затоптали гиппопотамы, мчавшиеся «взад пяткГє».

Капкан шестой:

«Ахилл и черепаха»

Зенон Элейский, о Зенон жестокий!

Поль Валери

Зенон, Ахилл и черепаха помянуты здесь вот почему. Одна из двух «апорий» античного философа Зенона из Элеи гласит, что, сколь бы медленно ни ползла черепаха, и сколь бы быстро ни бежал Ахилл – он никогда не догонит ее, ибо, чтобы ее догнать, он должен пройти сперва половину пути, потом половину оставшегося и т.д. Словом, не догонит. Этот образ часто приходит на ум, когда переводчик, стремясь к оригиналу, сперва приближается к нему наполовину, потом – на половину половины, короче, хочет быть поточнее. С Бенедиктом Лившицем это отчасти произошло – это случилось отчасти потому, что в 1927 году ему довелось перевести книгу Ж.М. Карре «Жизнь и приключения Жана-Артура Рембо, где «Пьяный корабль» цитировался отдельными строфами. Полный перевод был выполнен Лившицем позднее и впервые увидел свет на страницах ленинградского журнала «Звезда» (1935, No 2). Только Лившиц, – впрочем, ранее него Набоков и, пожалуй, с бо́льшим успехом – первыми из русских переводчиков попытались перевести «Пьяный корабль» по методу «Зенона и черепахи» – путем бесконечного приближения к тому, чего в переводе принципиально нельзя достичь – к полному сходству с оригиналом.

И Набоков, и Лившиц входили в лабиринт «Пьяного корабля» во всеоружии почти идеального знания французского языка и множества филологических познаний, помноженных на чутьЕ и дар поэта. Тем не менее сильно хвалить ни тот перевод, ни другой не хочется: это настоящие, добротно сработанные произведения, пожалуй, были не очень «по руке» обоим мастерам. В итоге получились суховатые стихи, порою они могут служить даже подстрочниками (и комментариями!) в оригиналу. Однако там, где другие (кроме Антокольского и Самойлова, а также, может быть, Льва Успенского) до самого последнего времени лишь пытались слепить слова «примерно так, как у Рембо», соединить их – пусть в результате даже возникнет образ, противоположный оригиналу, у Набокова и Лившица имело место последовательное желание воспроизвести именно образы Рембо.

Другой вопрос, насколько это удалось. Набоков попался в «капкан первый» с его «понтонами», Лившиц – и в «первый», и во «второй», как уже было показано. Но не только. В девятой строфе, где упоминается «хор» актеров из античной трагедии, у Набокова возникли «…привидения из драмы очень старой», у Лившица стало еще хуже: «…вал, на древнего похожий лицедея, / Объятый трепетом, как лопасти колес»; от замены множественного числа единственным двустишие просто утратило смысл, да еще возник ложный образ казни колесованием. В пятой строфе Лившиц перепутал кислицу, зеленое яблоко, столь любезное каждому ребенку, с чем-то другим; получилось следующее: «Как мякоть яблока мочено приятна / Дитяти, так волны мне сладок был набег». Моченое яблоко – никак не кислица, любовь дитятей к моченым яблокам небесспорна, да еще и откуда ни возьмись – «сладок». Бегемот у Лившица в 21-й строфе лишился своей мифологической природы (и заглавной буквы). Из довольно многочисленных переложений Лившицем стихов Рембо (выполненных на протяжении четверти века), «Пьяный корабль», пожалуй, наиболее бесспорная неудача. Ахилл никогда не догонит черепаху, если будет слушаться законов, придуманных для него Зеноном Элейским.

Капкан седьмой:

«Троянский конь»

…Нормальное туалетное мыло, а внутри там – брикет несмываемой туши. Если кто-нибудь – ну, скажем, сосед по коммунальной квартире – украдет у вас это мыло и станет им мыться, то весь измажется и физически и морально.

В. Шефнер

В обычных условиях этот капкан стоит на пути переводчиков не очень часто. Он появляется тогда, когда накапливается слишком много переводов одного и того же произведения на русский язык. И велик соблазн если не сконтаминировать достижения предшественников, то, ну… использовать кое-что из них. Так в почти уже трех десятках изданных на русском языке переводов «Ворона» Эдгара По он каркает то оставленное вовсе без перевода «Nevermore», то совершенно немыслимое для вороньего произношения «Никогда», то позаимствованное из перевода Г. Кочура на украинский язык «Не вернуть», то целую строку «Никогда уж с этих пор», то совсем неожиданное «Приговор» – и это почти весь ассортимент, а переводов куда как больше.

Д. Самойлов писал в предисловии к первой, журнальной публикации своего перевода: «В России существует довольно основательная традиция перевода «Пьяного корабля» <…> Традиция всегда одновременно помогает и мешает. Помогает пониманию, указывает путь, мешает, потому что часто заставляет искать обходные пути, чтобы не повторить уже найденное».

Мы уже говорили, что Бродскому по наследству от Эльснера досталась «Атлантида». Перевод Тхоржевского, хоть и был в безвестности (наверняка – не такой уж полной, получили же известность его переложения из Хайяма-Фитцджеральда), но не из него ли («в электричестве лунном блеснули») возникли у Мартынова «электрические лунные кривули»: именно Мартынов был знатоком забытой русской поэзии, в том числе и переводной. Незабываемый «дрек» достался Мартынову в наследство от Лившица, а 2бельмо» у того же Мартынова выросло из «слепых зрачков» Антокольского. Дивная по свежести рифменная пара «снежный – нежный» в строфе 16-й перешла от Эльснера к Кудинову. Список примеров очень неполон: чаще всего у переводчиков совпадают не слова, а интонационные ходы, и порождены они не заимствований, а общностью поэтик.

Единственный переводчик из числа рассматриваемых, последовательно проведший в жизнь «утилизацию» достижений предшественников – это Давид Самойлов. Среди героев нашей «Одиссеи» он определенно входит в число победителей, так что судить его – дело неблагодарное. Однако – зачем понадобилось ему точно такое же «выворачивание рифмовки», каким воспользовался некогда Давид Бродский? Да и на другие казусы, не могущие быть объясненными ничем, кроме как простым следованием прежнему образцу, указать необходимо.

У Самойлова немало рифменных пар, впрямую совпадающих с предшественниками, число таких случаев явно превосходит число возможных «просто так» совпадений: «Суток – рассудок» (строфа 4) – из Антокольского, рядом (строфа 5) «волна – вина» из него же; в строфе 11-й (как и в оригинале) зарифмовано «Марии – истерии», но рифма взята из перевода Лившица (или Набокова, там то же самое), где была образцом «ложных друзей переводчика», ибо «истерика», «истерический» – это еще не «истерия», которая есть уже болезнь: но Самойлов принял рифменную пару «в наследство», и так еще более десятка рифменных пар. Случаи все по большей части малозначительные, но в совокупности они становятся системой.