Изменить стиль страницы

Кстати, я старался, чтобы больше двух, максимум трех-четырех переводов одного стихотворения в книгу не попало: слишком велика поэзия всех времен и народов, слишком мала даже эта, очень объемистая антология. Единственное исключение, когда число переводов не ограничиваюсь, сделано для Франсуа Вийона: от запретного в советское время Гумилева (чьи переводы все-таки были перепечатаны в советское время под невероятным псевдонимом... "Осип Мандельштам", 1938), не менее запретного Жаботинского — до новейших переводов Елены Кассировой: впрочем, переведенные ею "воровские" баллады Вийона в советское время были запретны сами по себе, по высоко идеологическим соображениям (т. е. по привычному ханжеству). Будь сейчас на дворе эта самая любимая Маяковским власть (сто, с целью повышения градуса любви, так или иначе убившая), было бы нельзя печатать переводы белогвардейца Несмелова, эмигранта Лыжина, гражданина государства Израиль Мендельсона. Словом, один Эренбург в остатке, да и то, наверное, нашелся бы повод и его запретить — вообще без повода, для острастки. Был бы человек, а статья найдется — вот и вся мудрость советских лет. "Гейне нашей эпохи", которого собирался дать советскому читателю Александр Блок (добавляя, что "предстоит труд большой и ответственный"), — то ли горькая ирония, то ли голодный бред умирающего поэта.

Кстати, этот бред имел последствия, на мой взгляд, страшные. Новейшие переводчики с чистой душой не только взялись читать классику заново — они взялись редактировать переводы прежних лет. В буче кипучей было не до тонкостей: знай вынай по слогу у Каролины Павловой или Михаила Михайлова -вот и будет "Гейне советской эпохи". Попытка сродни замене чуда Воскресения — чудом макияжа.

Я не исправил в текстах, вошедших в эту антологию, ни строки, ни слова, — разве что, перебеляя черновики покойных мастеров, позволил себе взять не самый последний из вариантов (что в научной публикации было бы неправильно, но эта антология не столько научная, сколько "лично моя" — в соответствии с правилами серии "Итоги века"). Ну, еще кое-где расставил знаки препинания там, где скоропись не дала переводчику довести работу до орфографической и пунктуационной кондиции. Далеко не всегда и не везде смог я снять с текста цензурные увечья. К примеру Анатолий Гелескул в предисловии к своей не так давно изданной книге избранных поэтических переводов процитировал, явно по памяти, две строки некоего якутского поэта, вдохновенно переведенные покойным Николаем Шатровым:

Уже хорошо, что взошли семена:
Бывает, посеешь — и нет ни хрена.

Якутский поэт Элляй не был назван по имени, но его книга мне попалась, и в ней переводы Шатрова — тоже, хотя переводит он мало, и еще реже делал это под собственной фамилией. К моему ужасу, в книге вторая строка имела иное окончание:

...посеешь — и нет ни зерна.

Вот и выпал Шатров из книги вовсе. Если это и злой умысел, то не мой. Живые стихи я был готов напечатать даже в тех случаях, когда сомнения в существовании оригинала перерастали во мне в уверенность, что оригинала нет и не было. Не зря же пушкинское "Из Пиндемонти" ("Не дорого ценю я громкие права...") дало переводчикам шутливую единицу, которой измеряется степень подделки: "одна пиндемонтя" или, если угодно, "одни пиндемонть". Стихотворение Куприна "Вечно" ("Из Кардуччи") — тоже, видимо, нужно мерить в пиндемонтях (однако же вопрос: сколько в одной кардучче пин-демонтей?). Но я старался свести подобные случаи к минимуму: не создавать же для этого жанра отдельный том — "Строфы века — 3"! Впрочем, не исключаю...

* * *

Тут мы подходим к самому существенному: зачем вообще Пастернак, Цветаева, Ахматова и большая часть поэтов серебряного века именно переводили: есть множество способов заработать те небольшие деньги, которые поэтический перевод давал. В советское время, скажем, детские пьесы, шедшие на сотнях сцен, приносили Маршаку куда больше, чем Блейк, Берне и даже Шекспир. Сергей Городецкий переписал "Жизнь за царя" в "Ивана Сусанина", Вадим Шершеневич тоже работал для сцены, а "Цветы зла" Бодлера в его переводе по сей день почти целиком лежат в архиве. Но если б дело было в Бодлере — в архивах пылятся тонны неизданных "Стийенских" — это-то зачем?..

Марина Цветаева в предвоенные месяцы записала в дневник (цитирую по книге М. Белкиной "Скрещение судеб", М., 1992, с. 42-43):

"Я отродясь — как вся наша семья — была избавлена от этих двух (понятий): слава и деньги. Ибо для чего ж я так стараюсь нынче над... вчера над... завтра над... и вообще над слабыми, несуществующими поэтами — так же, как над существующими, над Кнапгейс — как над Бодлером? Первое -невозможность. Невозможность — иначе. Привычка — всей жизни. Не только моей: отца и матери. В крови. Второе: мое доброе имя. Ведь я же буду -подписывать. Мое доброе имя, т. е. моя слава. — "Как могла Цветаева сделать такую гадость?" Невозможность обмануть — доверие.

(Добрая слава с простой славой — незнакома.) Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили — плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность.

Деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую, только когда их нет. Есть — естественно, ибо есть естественно (ибо естественно — есть). Ведь я могла бы зарабатывать вдвое больше. Ну — и? Ну, вдвое больше бумажек в конверте. Но у меня-то что останется? Если взять эту мою последнюю спокойную... радость.

Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги".

Последняя фраза — осиновый кол в могилу легенды о том, что за переводы поэты брались только из-за денег: это было отнюдь не самое выгодное занятие даже из числа "литературных". И все же что делать с такими вот строками, как те, что записала Лидия Корнеевна Чуковская 19 декабря 1958 года в своих "Записках об Анне Ахматовой":

"Ненависть моя к переводам окрепла. Вот это, действительно, прогул, преступная растрата национального достояния — ахматовское, пастернаковское время, расходуемое не на собственное творчество, а на переводы".

И это отнюдь не только точка зрения Л. К. Чуковской. Поэтесса Татьяна Галушко опубликовала в свое время стихотворение "Переводчики 1950 года", и в нем есть строки: "Из ГЕте, как из гетто, говорят / Обугленные губы Пастернака". И Т. Галушко и Л. Чуковская явно разошлись мнениями с Цветаевой и с Пастернаком (и даже с Ахматовой). Самые ранние переводы Пастернака из Рильке, не доведенные до чистовых вариантов, найдены в его рукописях 1911-1913 гг. Два "Реквиема" Рильке Пастернак перевел вскоре после смерти Рильке (в декабре 1926 года); опубликовал их в периодике — и сорок лет их никто не перепечатывал. Наконец, два лучших перевода из Рильке ("За книгой" и "Созерцание") Пастернак сделал в 1957 году для автобиографической повести "Люди и положения" — иначе говоря, Пастернак собирался эти два перевода вскоре напечатать. Для справки напоминаю, что над головой Пастернака тогда уже сгущались тучи, но гром грянул только 25 октября 1958 года в виде погромной статьи в "Литературной газете", а до того была надежда, что "пронесет". Ничего себе "прогул", ничего себе "растрата"...

Ахматова переводила иначе, — однако же своего Рильке 1910-х годов или шекспировского "Макбета" начала 1930-х она делала не только не по заказу -она их вовсе не для печати делала. В начале 1950-х годов ей стали заказывать в Гослитиздате (он же "Художественная литература") то "Марьон Делорм" Виктора Гюго, то поэму "Ли Сао" древнейшего из китайских классиков Цюй Юаня, поздней — корейских поэтов, позже — еще много чего, от древнеегипетской лирики до Габдуллы Тукая. Для истории литературы, быть может, и важно будет когда-нибудь узнать, сколько строчек в Гюго принадлежит Н. И. Харджиеву, сколько самой Ахматовой, но для читателей куда важней, что Ахматова эти переводы подписывала своим именем. Она дорожила им ничуть не меньше, чем Цветаева.