Изменить стиль страницы

Она умолкла, надолго задумавшись, А потом встала и заторопилась:

— Ну, мне надо проверить тетрадки..

— У вас ученики? — удивился я.

— Да, преподаю немецкий язык. Деньги за уроки не беру, так что у меня всегда хватает учеников… — светло улыбнулась, и мы распрощались.

Я уходил со странным чувством, будто со мной произошло необыкновенное. Впрочем, так оно и было: ведь я к самой истории прикоснулся рукой.

Но я еще не все рассказал тебе про школу… В 1923 году мне выделили комнатку и поручили создать школьную библиотеку. В районо дали ключи от подвала, где были свалены книги, реквизированные в годы революции. Перевез все, что мог, долго разбирался в этом богатстве, помню, как выбрасывал «Своды законов Российской империи» — многотомное издание в кожаных переплетах с золотым тиснением. Завел каталог, расставил книги по полкам и стал выдавать. Тут можно было наткнуться на что угодно: от романов графа Салиаса и детективных книжек о Нате Пинкертоне до философских фолиантов. Ницше и Штирнера. В нашей библиотеке участники общегородского школьно-театрального коллектива раскопали старинный водевиль «Графиня Эльвира», в котором солдаты исполняют роли графов и графинь. Есть там сцена, пользовавшаяся неизменным успехом: герой решает кончить жизнь самоубийством, приставляет к груди пистолет, оглядывается за сцену — ждет выстрела, чтобы «упасть мертвым», но с выстрелом не ладится, тогда герой хватает со стола вилку, втыкает себе в живот — в этот миг раздается выстрел. Скажи: ну почему и у нас с тобой так?! Когда я в отчаянии от размолвки с тобой готов умереть, ты взираешь на это с безмятежным спокойствием, но стоит мне вытворить что-нибудь нелепое, только тогда ты спохватываешься! Почему?

В нашей библиотеке было и старенькое Собрание сочинений Генрика Ибсена, по которому готовился я к городской школьной дискуссии «Брандт или Пер-Гюнт?». Большинство выступивших мальчиков и девочек были на стороне Брандта — с его философией сильной личности, готовностью жертвовать всем. Я тоже выступал и был, как догадываешься, на стороне Пер-Гюнта: веселость ставил выше всего!

В комнате этой библиотеки, уединившись, написал я и первое в жизни стихотворение. Ей? Конечно! Вера С., худенькая, «трепетная» (так мне казалось), сидела на второй парте. Посмотреть ей в лицо не решался, как можно глядеть на божество! Если встречал на улице, уже издалека переходил на другую сторону, чтобы не столкнуться нос к носу: ничего не могло быть страшней! Потом плелся за ней далеко позади, натыкаясь на прохожих и прячась за стволами деревьев. По ночам писал ей стихи, но ни ей и никому живому ни за что не решился бы их прочесть.

Только через полгода объяснился. И как! Написал записочку «Я вас люблю», вложив в эти слова, как мне казалось, все неисчерпаемое богатство чувств. Написал так, будто я эти слова открыл и до меня никто никому никогда их не говорил. Передал послание через ее подругу, немедленно получил через те же руки ответ: «Вы мне нравитесь, но сердце мое принадлежит другому»; написано было наспех, на клочке бумаги, оторванной от тетради в косую линейку. Неделю оплакивал свое разбитое сердце, сочинил еще несколько стихотворений, а к концу недели неожиданно обнаружил: остались одни слова. Они, будто скорлупки, были пустые и уже ничего не значили. Тогда сделал вывод, что чувства поддерживаются только надеждой: отними у человека надежду, и все само собою погаснет. Теперь знаю: когда приходит Оно, все «надежды» и «разочарования» лишь игрушки для малышей.

8 апреля. Ташкент

Отличную студию построили в Ташкенте за Комсомольским озером. Походил, поглядел… И всюду сопровождала меня тень Наби Ганиева. Как бы он радовался, если б увидел нынешние ее павильоны! Ведь это он создал первую киностудию в Ташкенте, добывая каждый аппарат, каждый гвоздь, и стал ее первым директором, мечтая открыть своему народу дорогу в кино, и сделался первым кинорежиссером-узбеком, прославив своими фильмами узбекское киноискусство, и выпестовал первые национальные кадры узбекских кинематографистов.

Шестьдесят с лишним лет назад отец Наби Ганиева привел сына в мектеб — мусульманскую школу и сказал мулле:

— Кости у него мои, мясо — ваше. Учите его как хотите. Но если из моего сына не выйдет настоящего узбека, верного сына аллаха, то… Я мясник, я зарезал на своем веку не одну сотню баранов. Убить одного мальчишку мне будет нетрудно.

Спустя несколько лет, в 1921 году, когда Наби Ганиев сбежал из дому учиться в Москву, во Вхутемас, имам потребовал от отца, чтобы тот публично проклял сына в квартальной мечети. Но революция уже начала менять сознание людей, и старик ответил имаму:

— Я надеюсь, сын не опозорит меня! — И отказался выполнить требование, хотя это означало, что двери мечети перед ним закроются: самое тяжкое наказание для религиозного старика.

Через два года Наби Ганиев ехал домой на каникулы, по дороге, в Самаре, в вокзальной парикмахерской он побрил голову, а вернувшись в вагон, снял костюм, вместе с кепкой упрятал в чемодан и облачился в полосатый узбекский халат и в тюбетейку: своим «правоверным» видом хотел облегчить положение старика отца.

Спустя еще несколько лет, когда Наби Ганиев приступил к съемкам фильма «Тахир и Зухра», отец спросил его:

— Скажи мне честно, сынок, выйдет ли из тебя большой человек в кино?

— А если не выйдет?

— Тогда снова езжай учиться на инженера или врача.

Широкоскулое, с толстыми губами, по-монгольски раскосое, некрасивое лицо Наби Ганиева делалось прекрасным, когда он оживлялся, разговаривая об искусстве или просто шутил. У него было свое, особое, уменье употреблять в разговоре народные поговорки. Впрочем, может быть, как человек талантливый, он их сам сочинял на ходу? Мне доставляло удовольствие записывать наиболее меткие, вот некоторые из них.

Художнику, который принес кричащие по пестроте эскизы костюмов, он сказал: «Яркие краски скорей выцветают». Молодому режиссеру, утверждавшему, что это только кажется, что снятые им сцены плохи, а на самом деле хороши, ведь он в них повторил Эйзенштейна: «Ворона подражала гусю и вывихнула себе ногу». Критику, который после выхода фильма давал советы, как надо было снимать: «Чужими руками хорошо змею ловить». А одного мальчишку, который самонадеянно с трибуны начал рассуждать о том, как следует в фильме изображать любовь, Наби Ганиев уничтожил тихо сказанной фразой: «Бабочка рассуждала о снеге». Все рассмеялись, и больше не о чем было говорить.

Он знал, что такое любовь! «Лицо из-под паранджи, как солнце из-за тучи!» Эту фразу записал я, когда Наби Ганиев рассказывал, как познакомился со своей женой Максумой. В двадцать шестом году он руководил самодеятельностью на рабфаке, куда Максума бегала учиться под паранджой из Старого города. Было много счастливых дней… Был день, год спустя после свадьбы, когда Максума, вцепившись в руку Наби, впервые вышла с ним из дому без паранджи и, боясь взглянуть от стыда в сторону, опустив голову, прошла по своей улице; рассказывал об этом, и слезы блестели на его глазах. Он любил жену и обожал своих четверых детей, я знал, так оно и есть, хотя рассказывал он мне это в самые драматичные дни своей жизни.

«Сокол не должен влюбляться. Соколу любовь причиняет смерть», — говорят афганцы. Наби Ганиев был соколом. Он был в расцвете сил, был зрелым художником, им гордилась семья, гордилась республика. И он влюбился. Слишком слабое слово! Полюбил одну девушку так, как любят пропащие и безумцы. Он не спал ночи. Он пытался шутить по поводу своего чувства, но из глаз его лились слезы. Он в отчаянии метался, не зная, как поступить. Он сам едва мог поверить, что такое бывает. Когда один человек сделал грязный намек в адрес его любимой, Наби Ганиев чуть не выбросил его из окна второго этажа. Говорю «чуть», потому что этого человека спасли случайные свидетели сцены, вырвав его из рук разъяренного Меджнуна.

Он знал, что не имеет права на счастье: не мог нанести смертельного удара горячо любимой семье. Да в условиях Узбекистана это вообще исключено; нельзя и думать уйти от семьи. Он должен был ото всех, решительно ото всех скрывать свою любовь, оберегая честь любимой: знал и это. Но разве может скрыть любовь от посторонних глаз смертельно влюбленный человек?!