Изменить стиль страницы

Жалость

Был у меня знакомый — Петр Ильич Яковлев. Охотник, надежный товарищ, родом с Рязанщины, из деревни Бортниково, что на берегу Оки, Несколько лет подряд до войны мы, я и Леня Соловьев, ездили с ним из Москвы в его родные места на охоту, на весенний и осенний пролеты. За костром охотничьи истории. Однажды Петр Ильич и расскажи:

— Иду раз зимой… Мороз градусов сорок… Иду из Тайдакова полем. Ветер, слезы замерзают на глазах. Плюнешь — слюна на лету делается ледяшкой… Гляжу, у овражка в снежной яме зайчишка, заледенел, замерз, двинуться с места не может. Жалко мне его стало, взял за уши, приволок в избу. Стал заяц отогреваться, как заверещит. От тепла, значит: внутри все ломит, болит. Верещал, верещал, к утру согрелся, примолк. Жалко мне его стало, дал морквы, капусты дал. Поел зайчишка, повеселел. Наутро я его за уши да на крыльцо. Почуял свободу, ка-ак драпанет от меня…

— Убежал? — спросил я. Петр Ильич усмехнулся:

— От меня убежишь! — сделал жест, показал, как прицелился из ружья. — Раз! Готов!

Нынче, спустя четверть века, после того как бросил свой пятизарядный браунинг шестнадцатого калибра, я могу говорить о себе как о постороннем. Жалость не раз пронзала мне сердце, но самолюбие не позволяло в этом признаться, а охотничья страсть, едва приближалось «открытие охоты», вновь и вновь заставляла набивать патроны, чистить ружье. Однако все чаще, спрятавшись в охотничьем шалаше, не стрелял, провожал птицу или зверя глазами: «Лети, дружок, никому больше не попадайся на мушку!» Пришел день, когда отложил ружье навсегда, человек одолел во мне зверя. Если эдак было со мной, почему не предполагать, что и с другими случается то же. Пришвин (уж на что был охотник!) и то признался в одном из рассказов: не всегда стрелял, не в состоянии был убивать, уничтожать красоту.

Мне думается, пробил час именно в это русло направить охотничью страсть: к красоте. Слиться с природой, раствориться в ней, подстеречь зверя, как на настоящей охоте, а после «выстрела» расстаться со зверем друзьями, вернуться с неомраченным сердцем, принести домой редкий фотоснимок: это ли не настоящее счастье?! Все больше охотников в нашей стране меняют двустволки на фоторужья. В Ленинграде создан даже клуб фотоохотников, большая часть членов которого — бывшие охотники-любители. 

Древо познания

В начале пятидесятых годов из уст академика Дмитрия Ивановича Щербакова, главы советской школы геологов, впервые услыхал: «Весь мир объехал, где только не бывал! А такой красоты, как Сары-Челек, нигде не видывал!..» После этого мне удалось дважды съездить в Сары-Челекский заповедник, написал о своих впечатлениях в двух разных книгах, и каждый раз испытывал недовольство собой: насколько на самом деле все ярче! Значит, что-то зрением — подсознанием ухватил, но не разглядел так, чтобы понять и описать. Что-то главное, загадочное. Что?! Мечтал: поеду в третий раз, непременно поживу хоть несколько дней среди этой красоты, разгляжу, разгадаю.

И вот в 1974 году, собирая материалы для книги «Огненный меч, или Путешествие к дереву жизни», опять поехал туда. Дорога вьется вдоль бурной Ходжи-Ата. Справа и слева — только успевай вертеть головой! — гряды скал, похожих то на крепости, то на чудовищ и богатырей, сцепившихся в жаркой схватке. И наконец подкатил к райским вратам. Не шучу: древнеиранские географы писали, что райские кущи, из которых изгнали Адама, находятся именно тут. Утверждаю и я: если есть рай на земле, то он здесь, именно здесь!

Вот как рай описан в Коране: четыре сада Ислама, предназначенные для блаженных, украшены деревьями, широкие ветви их, одетые темной листвой, дают густую тень, под ними непрерывно струятся потоки; разнообразнейшие плоды спускаются с деревьев так низко, что блаженные, покоясь на роскошных подушках, легко могут до них дотянуться рукой… В один из четырех садов Ислама попал и я, выехав верхом с лесником заповедника вверх по речке Таманьяк-сай в «зону покоя».

Склоненные ветви ореховых деревьев и яблонь, груш, абрикосов задерживали, отражали, дробили, преломляли солнечные лучи, испещряли ими стволы, землю, листву, ложились вокруг бесконечным разнообразием теней. Никогда не было так обострено мое зрение, обоняние, слух. Впервые заметил, что даже тени имеют цвета, красный цветок отбрасывал красную тень: кажется, луч солнца, вместе с ветерком тронув цветок, оторвал его частицу и распылил. Нежно переговаривались крошечные водопадики в Таманьяк-сае, блестели пронизанные солнцем капли, висящие на краю камней. Чем не земзем, райский ручей?

Прекрасны кущи Аркита, и все же святая святых — озеро Сары-Челек. «В полноте счастья каждый день есть целая жизнь», — говорил Гёте. Прожил тогда на Сары-Челеке три жизни — три в полноте счастливейших дня. Забирался куда только мог, и все равно было мало.

Смотрел и смотрел до изнеможения — всякое сильное чувство в конце концов вызывает изнеможение. Когда видишь Сары-Челек… Но надо минуту постоять с закрытыми глазами: страшно — откроешь их, и вдруг окажется, что ничего нет, что вся красота эта — колдовство, что она причудилась, примерещилась.

Разве такое может быть на земле? Желтая чаша, на дне ее синяя вода, а по краям черные минареты. Желтая чаша скал таких крутых, что к озеру почти нигде не подступишься. Вокруг озера и в расселинах скал черными минаретами — пихты и ели. В маленьких нишах цветут орхидеи и папоротники, стелется мох. Стоит воде между двумя дуновениями горного ветра на мгновение разгладиться, и иссиня-темная зелень деревьев, золото трав и пестроцветье скал отражаются в прозрачной синеве, образуя причудливейшие узоры и смеси цветов.

Количество слов ограничено, количество оттенков бесконечно: сотни красок, рассеянные по всей вселенной, собраны здесь. Никакими словами не передать их еще и потому, что тут нет — и в этом чудо! — двух одинаковых мгновений, все, будто в легчайшем пламени, каждую минуту меняется. Отвернешься, глянешь назад: все другое — другой рисунок, краски, оттенки. Когда ж успело оно перемениться?! И почему не повторяется?! Как жалел я, что человеческий глаз в силах охватить только треть горизонта!

А как менялись краски и рисунки на воде! То мчались навстречу друг другу красные и золотые стрелы, то пролегла пепельно-синяя полоса между яркими голубой и зеленой, то в разных частях залива совершали хороводы спирали и пятна всех цветов и оттенков. Иногда налетал сильный порыв ветра, со скал вспархивали растрепанные птицы, залив на несколько минут превращался в раковину, край которой обрисован контуром белой у берега пены. Ветер утихал так же внезапно, как начинался, и опять возобновлялась игра бликов на воде, и рисунки их не повторялись как в калейдоскопе.

Порой для разнообразия снежная вершина Музтора выпихивала тучу, ленту тумана или облако. Выбросит густое облако, как бы окаймив его горючим стеклом, и все вокруг — вода, листва — сразу утрачивало блеск, дымка обволакивала Сары-Челек, птицы, застигнутые врасплох, умолкали, гасли отблески света в глубине озера, впрочем, без ущерба для прозрачности: все так же были видны на двадцатиметровой глубине упавшие, затопленные стволы деревьев. Облако уносилось, все снова начинало сиять и играть. Зачарованное место!

22 апреля. Каракуль

Токтогул! Его образ сопровождает меня со вчерашнего дня. Когда-то посчастливилось, был в гостях у него, разговаривал, слушал его песни и виртуозную игру на комузе. Но прежде чем об этом… Хочется рассказать тебе, как и почему вчера передо мной возник его образ.

Распрощавшись с Арипом, сел не на самосвал — на грузовую машину: везла какие-то прикрытые брезентом запасные механизмы для Токтогульской ГЭС. Сел в кабину шофера. Миновали Таш-Кумыр — город угольщиков. Дорога то извивалась, как серый аркан, брошенный среди гор, то словно закрученный рог барана, поднималась вверх, над ней сидели орлы, ссутулясь на скалах, через нее переползали тучи, а внизу бежал Нарын…