Изменить стиль страницы

Предводитель недоверчиво оглядел их, затем сравнил со своими, не слишком отличавшимися от ладоней каменотеса, поскольку выполняли столь же тяжелую работу, и заорал так, что голос его эхом прокатился по соборной площади:

— Тупицы! Ослы! Вы напали на одного из наших только потому, что он вышел не из той двери. Сброд, проклятый Богом!

Главарь, представившийся Людовигом, отер своим рукавом Леберехту кровь с лица.

— Ты должен понять их возмущение, — заметил он, понизив голос. — Наша ненависть к княжескому двору безгранична. А ты в своем благородном наряде выглядишь как один из них. — Людовиг мотнул косматой головой в сторону архиепископского двора.

— Достается всегда не тем, — с мрачным юмором ответил Леберехт, морщась от боли.

— Воды! — рявкнул Людовиг, теперь уже в полный голос. — Может, хоть кто-нибудь из вас, сволочей, принесет воды и тряпок, чтобы перевязать каменотеса? Вы чуть не забили его до смерти.

— Одним едоком меньше! — пробормотал кто-то из толпы.

Широкое лицо Людовига побагровело от гнева.

— Кто это сказал? — резко спросил он.

— Я, — последовал дерзкий ответ, — потому что это правда.

Тут Людовиг подошел к этому человеку и ударил его кулаком в живот, так что тот сложился пополам и осел, как неполный мешок с мукой.

Леберехт хотел вмешаться, объяснить, что его рана совсем не так опасна, но Людовиг оттолкнул его в сторону.

— Хотя все мы — крестьяне из окрестностей Вюргау и наша жизнь — жестокая борьба, у нас имеются понятия о приличии и чести. Мы — крестьяне, а не подонки, понимаешь?

— Честно сказать, нет! — ответил Леберехт. Хотя ему было уже двадцать, он никогда еще не удалялся из своего города дальше, чем на расстояние дневного перехода, и не знал тех проблем, которые угнетали крестьян в пригородах. Те немногие крестьяне, которых он встречал в прошлом, были набожными и не принимали участия в крестьянских восстаниях тридцатилетней давности, из-за которых нужда стала еще сильнее.

Тогда крестьяне прибивали ко всем деревьям и воротам "Двенадцать статей" скорняжного подмастерья Лотцера, наиболее часто печатаемый памфлет тех дней, и словами Евангелия требовали изменения их положения, а именно: отмены крепостного права, наемной работы вместо барщины, выплаты процентов соответственно урожаю и свободных выборов пастора, которому полагалась десятина. Крестьянский бунт ничего не дал; несмотря на то, что было разрушено множество замков и монастырей и погибли сотни тысяч людей, никаких изменений в их положении не произошло. Напротив, даже реформатор Мартин Лютер, который, казалось, вначале благоволил к крестьянам, после "Двенадцати статей" выступил против них, поскольку не желал злоупотреблений Евангелием в земных целях; а следствием было то, что многие селяне разочарованно отвернулись от нового учения.

— Я охотно объясню тебе, отчего люди так осерчали, — сказал Людовиг, подходя к Леберехту. Кто-то подал ему оторванный рукав, намоченный в воде, и предводитель принялся смывать кровь с лица нечаянной жертвы. — Мало того что мы услаждаем жизнь этих жирных, ленивых мешков, хозяев земли, наша десятина остается неизменной и в хорошие, и в плохие времена — как вот, например, в прошлом году, когда чума помешала севу. Там, где хозяева — церкви да монастыри, они ведут себя не лучше, чем мирские власти. Их черствость порождает еще большее недовольство, ведь они протягивают руку во имя Всевышнего и презирают нас, будто мы вредные насекомые. Хотя в Писании сказано, что мы, бедные, блаженны и нам дано Царствие Небесное! Может быть, потому князья Церкви и считают, что надо морить нас голодом, чтобы мы как можно быстрее попали в рай.

После того как Людовиг обработал рану и обмотал окровавленным лоскутом лоб Леберехта, тот вопросительно заметил:

— А разве еще в третьей книге Моисея не написано, что каждой власти положена десятина с урожая?

— Конечно, — ответил предводитель, — ни одному крестьянину не пришло бы в голову отказывать властям в десятине. И если бы так и было, то каждый крестьянин имел бы свою прибыль. Но мы, помимо прочего, платим еще малую десятину, десятину от скота или десятину крови, а часто даже не один раз, если граница общины поделена между несколькими господами.

— Малая десятина, десятина крови? Никогда о подобном не слышал!

— Вы, городские, понятия не имеете, что причитается крестьянину. Малая десятина выпадает на каждый плод и каждую гроздь винограда, на все сады и луга, на все, что варится в горшке, на каждое зерно чечевицы, гороха, репы и каждую травку. Когда твоя жена стряпает что-то съестное, то за столом всегда сидит незримый пожиратель. У одного это княжеский двор, у другого — жирный священник, у третьего — грозный дворянин.

— А почему вы пришли сюда?

— Чтобы протестовать против десятины крови! До сих пор даже самый умный книжник не мог отыскать в Библии место, где властям полагается каждая десятая пчела из улья и каждая десятая часть сот из рамок.

— Ты что же, хочешь сказать, что вы и пчел должны делить с епископом?

Людовиг молча кивнул. Бессильная ярость была написана у него на лице.

— Отойди-ка в сторонку! — потребовал предводитель и оттолкнул Леберехта от входа в ворота. Затем, сунув пальцы в рот, свистнул, и из рядов крестьян выступили четверо мужчин со старой рассохшейся бочкой. Они подняли ее перед входом и по команде бросили на мостовую соборной площади.

Бочка раскололась, и из нее хлынули коровий помет и фекалии, собранные крестьянами из ям для навозной жижи. Смрад стоял невыносимый. Но этим протест не кончился. Со второй бочкой мужчины поступили точно так же. В этой бочке были собраны всякие отвратительные насекомые: тараканы, личинки майских жуков, слепни, навозные мухи с оборванными крыльями. Насекомые копошились на зловонных фекалиях. И Людовиг крикнул так, что эхо разнеслось над площадью:

— Десятина княжескому двору! Десятина архиепископу!

Крестьяне с хохотом кинулись врассыпную. Леберехт тоже предпочел скрыться в одном из переулков за собором.

К вящей славе Господней, но еще и потому, что она готова была заменить ему мать, вдова Ауэрсвальд за несколько дней выходила своего квартиранта и пансионера. Никогда в своей жизни Леберехт не наслаждался такой заботой, как в этом доме, в переулке Красильщиков. Оказавшись наедине с собой и своими мыслями, он не мог выкинуть из головы внезапный разрыв с Мартой. Он знал, что не совладает с этим быстро, а возможно, даже никогда. Несмотря на то что она без оглядки на чувства оттолкнула его и пожертвовала своей сердечной склонностью, послушав лицемерного проповедника, он все еще любил Марту и мучительно пытался избегать ее. Но всякая встреча вновь бередила старые раны, прежде чем они успевали зажить.

Не в меньшей степени занимал его и странный вызов к архиепископу, причины которого Леберехт не мог понять даже после продолжительных размышлений. Его положение было небезопасным, ведь он загадочным образом оказался между мирским и орденским клиром, которые, как всякому известно, враждовали между собой, как кошка с собакой. Они обвиняли друг друга в безнравственности, и эти обвинения были еще самым безобидным! Поскольку архиепископы ни в коей мере не вели себя, как подобает духовным лицам, то и обычный клир не видел причин умерщвлять плоть целибатом и аскезой. В тайной библиотеке бенедиктинцев Леберехт находил копии результатов ревизий, в которых ревизоры обвиняли священников в непристойном образе жизни, частоте конкубинатов и корыстолюбии. Каким образом эти копии попали в аббатство и какую цель при этом преследовали монахи, он не задумывался. В книгах упоминались не только преступления духовенства, как, например, нарушение постов, блуд, посещение домов разврата, лишение девственности и кровосмешение, но и наложенные наказания. За посещение священником борделя налагалось самое мягкое наказание, а за погребение отлученного от Церкви — самое суровое.

Церковники в миру, со своей стороны, метали громы и молнии против монашества и заявляли, что для истинной набожности не нужны ни орденское облачение, ни обеты. Ведь ни Блаженный Августин, который, вне всякого сомнения, обладал святостью, ни апостол Павел, ни Господь наш Иисус не носили сутаны. Исключением были такие, как Якоб Вимпфелинг, проповедник в Шпейере, и профессор поэзии в Гейдельберге, который, несмотря на критику непорядков в Церкви, оставался одним из самых верных ее слуг и даже занимал пост в Римской курии, не вызывая осуждения Папы.