Изменить стиль страницы

При виде брошенных домов Леберехт наконец осознал, как ему крупно повезло: монастырь бенедиктинцев стал для него настоящим убежищем, и потому страдания и нужда, которые принесла в город чума, в значительной мере обошли его.

— Иисусе Христе, — произнес он вполголоса, добравшись до трактира на Отмели, и прочитал короткую молитву о жизни Марты, в которую едва отваживался верить. — Иисусе Христе, — повторил Леберехт, нажав на черную железную ручку входной двери. Дом был заперт.

Что ему было делать? Этого он не знал. Хлопнув ладонью по створке дверей, юноша крикнул:

— Отворяйте! Слышит ли меня кто-нибудь? Да отворите же, наконец!

Слезы застилали ему взор. Леберехт прикрыл глаза правой рукой и прислонился к двери, не в силах четко мыслить. Он вздрогнул: на втором этаже распахнулось окно. Леберехт отступил на пару шагов и взглянул вверх. В окне стоял старый Шлюссель.

Шлюссель был так же изумлен, как и молодой человек, и воскликнул, узнав его:

— Святая Дева Мария! Это Леберехт!

Он захлопнул окно и спустился по лестнице так быстро, как только позволяла ему подагра, чтобы открыть дверь.

— Леберехт! — тяжело дыша, повторил трактирщик и заключил его в свои объятия, что, признаться, удивило юношу. — А я думал, ты…

— Умер? — язвительно ухмыльнулся Леберехт. — Сорная трава не гибнет. Чума застала меня у бенедиктинцев, на Михельсберге. Я не мог вернуться, но, честно говоря, для меня это было неплохое время.

Шлюссель оглядел своего приемного сына с головы до пят: он ли это? При этом трактирщик качал головой и улыбался. В самом деле, казалось, он радовался его нежданному возвращению.

Наконец он сказал:

— Кристоф, твой брат…

— Мне жаль, — ответил Леберехт кратко и резко, хотя это, конечно, не соответствовало истине.

Но Шлюссель прервал его и воскликнул своим громким неблагозвучным голосом:

— Нет, не то, что ты думаешь! Кристоф за два дня до начала чумы отправился в Рим с двумя иезуитами.

— В Рим? Что забыл ваш сын в Риме? Шлюссель пожал плечами.

— Он велел передать мне, что хочет учиться. Теологии или алгебре, а может, тому и другому — я не знаю.

— Теологии или алгебре… — задумчиво повторил Леберехт.

— Да. Он хитрец. Так говорят иезуиты.

Леберехт молчал. Куда больше, чем судьба противного малого его интересовало, что с Мартой. Почему трактирщик ни слова не скажет о своей жене? Неужто Марта настолько ему безразлична?

Хотя это выглядело бы вполне естественно, Леберехт не отваживался спросить о ее судьбе. Он беспокойно переминался с ноги на ногу и молчал. То, что трактирщик говорил о своем сыне воспринималось им словно издалека. Казалось, будто старый Шлюссель мучит его нарочно, умалчивая о Марте.

Леберехт готов был вцепиться в глотку своему приемному отцу, поскольку тот показывал, насколько мало для него значит его жена. Догадывался ли он об их отношениях? Знал ли, что Марта — его, Леберехта, возлюбленная, единственное и самое дорогое, что у него есть? Что он готов отдать за нее свой левый глаз. Что он — ее ненасытный любовник?

В то время как юноша пытался найти объяснение в мимике старика, его уха достиг шум на лестнице, скрип старой половицы, который в непривычной тишине дома прозвучал, как свист плети.

Леберехт чувствовал себя так, словно его грудь сжали железными тисками. Он поднял глаза и увидел на верхней площадке Марту.

С какой радостью он бросился бы ей навстречу схватил бы в свои объятия, прижал к сердцу и расцеловал! Но Леберехту пришлось устроить недостойный спектакль: отставив назад одну ногу и сделав глубокий поклон, он подошел к ней и сказал: — Рад видеть вас здоровой!

Марта сыграла свою роль с таким же хладнокровием. Насколько мог видеть Леберехт в сумраке, окутавшем лестницу, его возлюбленная не утратила ничего из своей красоты. И даже если она изменилась каким-то образом, молодой человек не заметил этого. Рыжие волосы Марты стали длиннее, и она носила их открытыми, как Мадонна на алтаре Фейта Штосса. Хотя на ней была лишь простая грубая домашняя одежда, наглухо застегнутая от шеи до пят, как ризы у прелата, она выглядела обольстительно, как статуя "Будущность", и оставалась по-прежнему любима и желанна.

Но что бросилось Леберехту в глаза и составило для него загадку, так это серьезность, с которой Марта смотрела на него. Улыбка, которую он привык видеть в ее глазах, уступила место какой-то необъяснимой пустоте. Это обстоятельство не изменилось, когда любимая подошла и протянула ему руку.

Короткое приветствие, которым они обменялись после того, как легко прикоснулись друг к другу под взглядом старого Шлюсселя, казалось стесненным. Но едва Леберехт почувствовал в своей руке пальцы Марты, его охватило пьянящее волнение, напомнившее ему те ощущения, которые он испытывал во время их тайных свиданий. Он изо всей силы сжал ее узкую ладонь, словно хотел, чтобы она издала тихий вскрик, не замеченный мужем. Но Марта оставалась рассудительной и, спокойно убрав руку, непринужденно спросила:

— Где ты прятался все эти месяцы? Я очень волновалась. Когда Леберехт рассказал удивительную историю своего выживания, он узнал, что Марта все время находилась одна в большом доме на Отмели, поскольку старый Шлюссель, по его собственным словам, был захвачен новостью врасплох в поездке на саксонские серебряные рудники и отправился в Дрезден с одним судовладельцем. Марта, которая при свете дня была неестественно бледной, так что можно было видеть, как пульсируют тонкие жилки под ее белой кожей (в глазах Леберехта это вообще не было недостатком), рассказала, что она жила в страхе потерять рассудок. Но не только от ужаса перед чумой, а из боязни одиночества. Единственными ее собеседниками в течение недель были кошки, а когда обе с интервалом в четыре дня больше не вернулись, она говорила с крысами, которые прогрызли норы в полу и крыше. Дрожащие уголки рта выдавали волнение Марты, и Леберехт понял, что она все еще не оправилась от пережитого.

Будь его воля, Леберехт заключил бы свою приемную мать в объятия и утешил бы, но он не смел. Ситуация требовала известного равнодушия, какое проявлял Шлюссель. Трактирщика трогала, главным образом, потеря половины его работников, и он уже заявил, что прямо с утра похлопочет о новой рабочей силе.

Марта не страдала от нужды. Припасов в кухне и погребе хватило бы и на вдвое большее время. Еще довольно было муки, пшена, зерна, топленого сала и копченого мяса, а также меда, растительного масла и пива; туго стало лишь с дровами, но уж раздобыть их, считал Шлюссель, не составит больших усилий.

Бросалось в глаза, что Шлюссель обходится со своей женой с исключительной вежливостью, поэтому Леберехт счел разумным через какое-то время удалиться в свою комнату. Однако он оставил щелку в двери, чтобы от него не укрылось ничто из происходящего внизу.

Вскоре после Angelus,[39] которая впервые за много месяцев вновь оглашалась церковными колоколами и давала настоящее ощущение времени, он услышал, как Марта поднимается в свою комнату и закрывает дверь. У Леберехта, впавшего в полудрему, теплилась надежда, что возлюбленная подаст ему тайный знак. Но ничего не происходило.

Около полуночи он встал и прокрался к комнате Марты. У нее, как и прежде, горел свет, но окошко на лестницу, которое так часто дарило ему высшее наслаждение, на этот раз не давало никакой возможности заглянуть внутрь.

Робко, почти испуганно, но все же подталкиваемый необоримым желанием, Леберехт тихонько постучал в дверь.

— Марта! — вполголоса позвал он. — Это я, Леберехт!

Бесконечно тянулось время. Наконец послышались тихие шаги. Дверь отворилась. Но лишь на щелку. И в этой щелке возник силуэт Марты.

— Иди наверх, в свою комнату, мой мальчик, — прошептала Марта и после довольно длительной паузы добавила: — Завтра я тебе все объясню.

Марта собралась закрыть дверь, но Леберехт воспрепятствовал этому и уперся в дверь. Тогда Марта сдалась и впустила его.

вернуться

39

Ангел Господень — католическая молитва. Произносится три раза в день: утром, в полдень и вечером. Время этой молитвы во многих городах, селах и монастырях возвещается особым колокольным звоном, имеющим то же название.