Потом ей удалось устроилась художником на игрушечной фабрике. Денег не много, зато работа стабильная. Ну и домой заказы брала. А через год родилась вторая дочка.

Костя не работал. Писал ли стихи, нет ли – она уже давно не знала. Он не говорил, она не спрашивала. Он вообще был мрачен и молчалив, стал пропадать, сперва днями, потом, время от времени – на ночь. Когда младшей было месяца три, он не приходил домой где-то с неделю.

Наверное, надо было как-то вмешаться, но не было ни времени, ни сил. Из квартиры потихоньку исчезли его вещи, да их и было немного. Так она и не знает толком, где он. Что тут поделаешь?

Что ни поделать, а нечего стоять посреди дороги. Надо спешить. Опять она не успевает забрать вовремя девчонок из яслей, опять воспитательница будет глядеть на нее с укоризной... Зато в Москве ей заплатили за заказ и обещали дать новый. И она сумела купить по дороге продуктов – теперь они проживут десять дней до зарплаты...

Женщина нагнулась, с усилием подобрала сумку и заспешила дальше, неловко стараясь попадать шагами на шпалы. Прошла переезд, замерла на секунду, потом словно очнулась и стала спускаться с насыпи по левому краю.

ПУХ ОДУВАНЧИКА

Помните, была в детстве такая дурацкая примета – если поймать на лету одуванчиковую пушинку и съесть ее, будет счастье? Если вдуматься, в ней, как и во всех приметах, масса сомнительного, начиная с того, что пушинки эти, кажется, вовсе не одуванчиковые – слишком большие, и жевать их довольно противно, и вообще счастье не едят. Но это сейчас, а тогда, в те далекие июньские годы – солнечный день, голубое небо, крупные белые парашютики пушинок и беззаветный бег за невесомым счастьем – догнать, схватить... А может быть, наоборот, в детстве мы были гораздо мудрее?

У меня, как и у многих из вас, со школьных лет сохранился памятный альбом, красный дерматиновый монстр, на страницах которого документальным отчетом за каждый выстраданный год – столпотворение черно-белых унылых лиц в овальчиках с виньетками, несколько гербов несуществующей страны, какие-нибудь колоски со звездочками. Подписи, подписи. «8 А класс», «Кузнецова Марья Ивановна – классный руководитель», а вот мое грустное лицо в перекошенных очках – «Замятин Евгений». Некоторые фотографии, впрочем, были менее формальны, наверное, фотограф попадался ленивый. На них мы все выстроены в линеечку где-нибудь на школьном дворе. Первый ряд, мальчики сидят, потом стоят строем девочки, задний план – снова мальчики, взобравшиеся теперь на скамью. Где-нибудь посередине громоздится фигура «второй мамы», а в целом – очень мило. «1 А класс, 1975 год».

Собственно, этой фотографией открывается мой альбом. Вот он я, в первом ряду, третий слева. Выбившаяся рубашка, очки, напряженный взгляд. А вот Полина, немного выше и правее – дурацкий бант, сползшая бретелька белого фартука, и надо всем этим растрепанная копна выбившихся из косички белокурых кудряшек. Тонконогий гадкий утенок с вытаращенными глазами, на секунду укрощенный камерой темперамент, девочка-ураган.

Да, мы учились в одном классе – такая банальность, почти инцест. Я, естественно, не помню ее такой, как на фото, я ее и замечать-то начал классе в пятом или шестом. Нас тогда посадили вместе на математике, и мы оба были страшно недовольны. Она потому, что их рассадили с подругой, а я – потому, что хоть Полина и была отличница, и в этом смысле соседство с ней было полезным, сидеть пришлось на первой парте возле учительского стола. Первое время мы игнорировали друг друга, потом я начал, естественно, списывать у нее, потом научился заставлять решать за меня контрольные. «А то на перемене за косу дерну и твой портфель разорю». Полина, впрочем, была не из робких, даром что отличница, и портфель свой защищала, но контрольные все равно помогала решать – от скуки. Свой вариант она делала минут за пятнадцать, так что и на меня ей времени хватало.

Годы шли, мы так и сидели за одной партой. Классе в седьмом или восьмом Полина остригла косу и белокурые кудряшки сменились роскошной копной до плеч. Она была нетипичной отличницей. Кудри, короткая юбка, потрясные ноги и высоченные каблуки. Учителя возмущались, а я примерно тогда же начал понимать, что она чертовски красива и нравится мне ужасно.

Впрочем, нет. Тогда это уже поняла почти вся мужская часть школы. Я же уверен, что понял это раньше всех, а значит, она еще носила косу. Мы к тому времени подружились. Что значит дружба в седьмом-восьмом классе? Мы дружили вчетвером – она, ее подруга Танечка, я и мой тогдашний друган, имени которого история не сохранила. Ходили вчетвером в кино, собирались у кого-нибудь дома, слушали музыку, трепались о том о сем. В школе это особенно не афишировалось, но мы сидели все рядышком – Полина с той же легкостью решала все четыре контрольные, – а мне теперь доверялось носить ее портфель.

После уроков компания естественным образом распадалась, чтобы часа через три собраться снова. Мы с Полиной жили недалеко от школы, в соседних домах, а Танечка и мой друган – как же его все-таки звали? – подальше, остановок пять на автобусе. Казалось бы, естественное распределение на пары было прозрачным, но ничего подобного, почему-то негласно считалось, что пара – это Танька и я, ну и остальные соответственно.

Как-то, один-единственный раз, делая с Полиной вместе уроки, я, наклонившись над ней, не поцеловал – ткнулся лицом куда-то между плечом и шеей, в копну волос. Ответом мне был такой искренне удивленный, не возмущенный даже взгляд, что я постыдно спасовал, сделал вид, что потерял равновесие. Больше я таких попыток не предпринимал, то ли стесняясь, то ли боясь нарваться на удивленный взгляд или, что еще хуже, на полный отказ. А может быть, где-то в глубине души я всегда знал, что никуда ей не деться...

Полина жила в огромной, темной, с высоченными потолками квартире. Необычная, извилистая, как я теперь понимаю, антикварная мебель и масса книг. Основную часть Полининой комнаты занимал здоровенный рояль. Полина его ненавидела – и из-за места, и из-за уроков музыки. Я ей страшно сочувствовал, и вообще ее дом казался мне каким-то странным, едва ли не убогим. В тогдашний период повального увлечения полированными стенками и спальными гарнитурами их нестандартная мебель воспринималась как архаизм. У них не было даже телевизора.

Я до сих пор не знаю, кем были ее родители. Отец часто работал дома, выходил в прихожую в бархатной короткой куртке, смотрел пристально из-под очков, коротко здоровался и исчезал в кабинете. Маму же я, по-моему, так и не видал никогда.

Полина, кроме круглых пятерок, свободно болтала по-английски, при том, что в школе учила немецкий. Сейчас этим мало кого удивишь, но тогда, в конце семидесятых, это было почти неприлично. Про рояль я уже говорил, а еще она знала массу всяких других ненужных вещей. Меня совершенно добивала ее способность вдруг разразиться какой-нибудь завороченной фразой, а в конце приподнять изумленно брови: «Как, ты этого не читал? Это же классика!» Впрочем, я и без этого чувствовал себя перед ней дураком.

К началу восьмого класса не я один заметил, что она красотка. За ней бегало полшколы и две трети всей окрестной шпаны. Естественно, ей это льстило. Она все реже появлялась в нашей компании, усвистывая сразу после школы с каким-нибудь жлобом из десятого. «Пламенный привет!»

Самое смешное, дружить-то мы продолжали. Я часто заходил к ней, если заставал дома, мы делали вместе уроки, и она даже сетовала мне на то, как достали ее всевозможные поклонники. Меня к таковым она не относила совершенно. Конечно, где уж мне – очкастый одноклассник Женечка, с которым всю жизнь за одной партой... И раньше-то было трудно хоть намекнуть ей, как она мне нравится, а тут это перешло в разряд невозможного.

Где-то к концу восьмого я решил изменить свою жизнь. Единственным способом дать Полине осознать мою необыкновенность, подумал я, это поступить в самый крутой институт. Стану студентом, приду так небрежно, она ахнет и упадет. Что будет дальше, я пока не думал, а институт выбрал – МГИМО.