Изменить стиль страницы

И вот теперь, когда я узнал, что что-то все же произошло, вместе с раздражением почувствовал симпатию к тем еще неизвестным мне ребятам, которые были в "Смольном".

Кормушка открылась, и я не успел додумать недодуманное.

– Кушать не будете? Сдайте посуду, приготовиться на выход.

Видя через глазок, что я не собираюсь никак готовиться к выходу, надзиратель тут же открывает дверь.

– Руки назад. Проходите.

И выводной зазвенел связкой ключей, давая знать другим надзирателям, что он ведет заключенного. Во избежание накладки.

Коридоры. Повороты. Этажи. Вторая рабочая смена.

2

МАЛЕНЬКОЕ ФИАСКО ПРОКУРОРА КАРАСЬКОВА

Уже третий день я в своей новой квартире. Теперь я зэк со стажем и накапливаю понемногу крупицы зэковского опыта. Уже могу иногда предугадать события на ход вперед и мысленно подготовиться к ним. Так мне, по крайней мере, кажется.

Весь день с утра до отбоя – допрос. С перерывом на обед. Надежда, что после отказа давать показания меня оставят в камере, лопнула. Допрос идет по всем правилам: вопрос – ответ, вопрос – ответ. И хотя на каждый вопрос ответ один и тот же: "Я отказываюсь отвечать на вопросы", – Кислых десятки раз записывает этот стереотипный ответ. И я должен еще расписаться в том, что мои ответы записаны правильно и мною прочитаны.

Теперь, как правило, мы с Кислых вдвоем, и я чувствую, что главный удар сейчас направлен не на меня. Где все эти люди, которые заполняли кабинет на второй день моего ареста? Их не было. Они были где-то в другом месте. Там, где намечалось психологически уязвимое место. Там, где был шанс на прорыв. Там, где, в соответствии с ленинской догмой, можно было ухватиться за слабое звено.

Относительное затишье в моем кабинете означало отчаянную схватку где-то в соседнем.

Иногда в кабинет Кислых заходил прокурор по надзору Караськов, садился за второй стол и, делая вид, что внимательно слушает, пытался немного подремать. В те ночи не спали не только мы. У всех было много работы.

Однажды, вынырнув из своей полудремы от громкого голоса Кислых, зачитывавшего очередной вопрос из допросного листка, недалекий Караськов решил тоже принять участие в допросе. Возможно, он утешал себя надеждой, что ему, Караськову, удастся то, что не удалось Кислых, и своим красноречием он убедит меня заговорить.

– Послушайте, Бутман, вот вы – сионист, а я уверен, что вы читали далеко не все, что принадлежит перу вашего классика, Герцль его фамилия, если я не ошибаюсь, – блеснул он своими знаниями, победно зыркнув на Кислых. – Вот скажите мне, знаете ли вы, что и Герцль к концу своей жизни произвел некоторую переоценку отношения к социализму, советской власти и даже приветствовал Великую Октябрьскую революцию?

Поскольку это не было ответом на протокольные вопросы по существу дела, я решил, что здесь я имею право отступить от принципа.

– Скажите, а когда он это сказал? Что-то я действительно не помню таких высказываний Герцля.

Услышав мой голос, Караськов, рассчитывавший только на свой собственный монолог, сразу же заторопился:

– Да, да, он это сказал, можете мне верить, но я не помню точно, в каком году, где-то сразу после Великой Октябрьской Социалистической революции.

– Это кажется мне несколько странным, – начал я с сомнением, но очень серьезным голосом. – Чтобы высказать эту мысль, Герцль должен был хотя бы привстать из гроба… Он умер в 1904 году.

Щеки Кислых надулись от с трудом сдерживаемого смеха, в его глазах мелькнула веселая искра, но недаром портрет "железного Феликса" висел у него над головой: Кислых тут же погасил проявление своей радости.

Смущенный Караськов тем временем искал выход из помойки, в которую он влез по своей серости:

– Вот и верь западной прессе. Эту информацию я почерпнул из газеты Дейли… Дейли… Дейли (его страдания были невыносимы, и мне так и хотелось завопить: Телеграф! Мейл! Ньюс! – но я молчал), – Караськов умоляюще взглянул на Кислых, но тот тоже молчал.

– В общем, не имеет значения, – закончил Караськов, – вся их пресса лживая.

Минут пять после этого Караськов сидел как на раскаленных углях, а потом вдруг вспомнил, что он не успел еще что-то закончить, и слинял.

Кислых смог, наконец, позволить себе легкий смешок.

– Ну, что вы хотите, Гиля Израилевич? Конечно, вы в этом деле, так сказать, собаку съели, а у прокурора Караськова не было таких возможностей.

Нужно сказать, что сам Кислых никогда не попадал в такие ситуации. В общении со мной он избегал прямой лжи. И даже говоря о смерти Филимончика, он тоже не лгал, хотя его правда была лживая. Филимончик, действительно, погиб, но он не был расстрелян по приговору суда, как это явствовало из контекста предупреждения Кислых в мой адрес. Филимончик был тяжело ранен в момент задержания и вскоре скончался в госпитале.

Однако трюк с Филимончиком был одной из находок Кислых, и, хотя я гнал от себя мысль, что меня могут расстрелять, его намек все время будоражил мое подсознание и, естественно, влиял на принимаемые мною решения.

Облава на волка происходила по всем правилам современной охоты.

3

СИДИ И НЕ РЫПАЙСЯ

Третий день подходит к концу. Истекает время, в течение которого формально разрешается держать меня в тюрьме без санкции прокурора. Если решат меня освободить, то сделают это сегодня.

Остро чувствую изоляцию. Обменяться хотя бы парой слов с кем-нибудь из наших ребят, если они здесь. Узнать бы, как ведут себя другие. Молчат ли? Какую линию поведения избрали? Как оценивают ситуацию?

Перевернув случайно миску, отлитую из какого-то тяжелого сплава, я увидел на дне ее русский алфавит, выбитый в явном порядке – одинаковое количество букв в каждой строчке. Сразу же вспомнив способ перестукивания по старой зэковской системе, известной мне по книге Евгении Гинзбург "Крутой маршрут", ходившей в Самиздате, я бросился к стене камеры. Но не успел отстучать и нескольких букв, как открылась кормушка и я получил свое первое предупреждение.

Потом я узнал, что и другие наши ребята старались прорвать кольцо железной изоляции и выйти на связь. Лева Ягман пытался говорить через кружку. Стукнув предварительно слегка в стену: внимание, мол, выхожу на связь, Лева плотно прижал кружку донышком к стене, обхватил ее ладонями с обеих сторон и прижал к ладоням рот. В образовавшуюся трубу Лева послал первые слова:

– Алло! Шалом! Кто там?

В ответ он услышал стук и быстро перевернул кружку. Его портативный передатчик мгновенно превратился в приемник. От стенки шли какие-то глухие шумы, затем он услышал что-то похожее на слова, но что именно – понять не мог. Однако стало ясно, что даже сквозь толстые стены Большого дома можно было говорить при помощи элементарной кружки. Едва превозмогая волнение, Лева снова перевернул кружку и начал кричать в нее, не переводя духа. Закончив, он вновь перевернул кружку и стукнул в стенку. Прием. Снова раздалась какая-то нечленораздельная речь, и вдруг слышимость резко улучшилась. Очередной переворот кружки, и Лева начал радостный монолог. Но что это? Кружка в положении "передатчик", а он по-прежнему ясно слышит речь своего собеседника. Лева отнял кружку от стены и рассеянно посмотрел по сторонам. И тут же понял разгадку хорошей слышимости. Кормушка была открыта, и голова надзирателя наполовину просунулась в камеру.

– Ягман, я с вами разговариваю уже несколько минут. Еще раз это повторится – пойдете в карцер.

Впоследствии я прошел десятки этапных и неэтапных тюрем. Нигде и никогда не видел такой продуманной и четко работающей системы изоляции заключенных друг от друга, как в ленинградском Большом доме, такой неукоснительной дисциплины надзирателей.

Друзья-чекисты хорошо подготовились ко встрече с "матерыми сионистами и врагами народа". Наши ребята во время следствия не только никогда не сидели вместе, их даже никогда не сажали в смежные камеры, тем самым исключая возможность связи перестуком. По верху стен прогулочных двориков лежали двойные сетки из крупных и мелких колец и лишь теоретическим был шанс камешка, завернутого в записку, пролететь, не запутавшись, из одного дворика в другой. Наверху в любую погоду ходили два надзирателя, внимательно наблюдая за происходящим в прогулочных двориках. Делая замечания во время прогулки, они никогда не обращались к заключенным по фамилии или имени. Написать записку было непросто – нам запрещалось иметь ручки или карандаши. Если давали ручку для составления заявления, ее затем сразу же отбирали. Постоянные шмоны исключали возможность попадания неположенных предметов в камеру.