«Да нет, — ответил я. — Не собираюсь». Он взглянул на меня озадаченно. «Тогда чего вы от меня хотите?» «Абсолютно ничего, — ответил я. — Разве что цитату о По-Мо». Он замолчал, как будто этот вариант встревожил его больше противоположного. «Простите, если я веду себя неблагодарно, — наконец заговорил он, — но я знаю журналистов, сам принадлежу к ним. Они, как тайная полиция, записывают все, потом в один прекрасный день... Журналист, чтоб преуспеть, должен быть чуть-чуть нечестным». «А философ?» Криминале поглядел на озеро, потом ответил: «Интересный вы поставили вопрос. Я думаю, что да. Помните, философ — это просто клоун мысли. Он обязан представляться мудрым, ему назначена такая роль. Каждая эпоха, каждая идея требуют, чтобы он дал доступный пониманию портрет реальности. Он пробует, обдумывает, подбирает инструменты мышления. Но он не отличается от остальных. Замаранный историей, в конечном счете он такой же человек, как все. Возможно, мысль предает помимо его воли».
«Так что же предает, мысль или человек?» — спросил я. «Еще один необычайно интересный вопрос, — заметил Криминале, но не ответил, только пристально смотрел на воду, где кишели водоросли. — Простите, а вы сами как считаете?» «Я вспомнил одну фразу, где же я ее прочел, не то у Джорджа Стайнера...» — сказал я. «Возможно, если вы его читали», — отозвался Криминале. «Он сказал, что крупные ученые-философы бывают крупными предателями». «Крупными предателями, — повторил он, глядя на меня с иронией. — Вы это про меня? Поймите, в пятьдесят шестом году я был молод и неправильно прочел историю — довольно непростую книгу. Поверьте, это так легко, и вы этого тоже вряд ли избежите. Но одно, мой друг, я хорошо усвоил — не существует никакого будущего. Будущее — это то, что мы выдумываем в настоящем, дабы навести порядок в прошлом. Не живите ради будущего — только угодите не в тот лагерь, сблизитесь не с тем, с кем надо. Я совершил обычную ошибку — думал, мне известно, что должно произойти. Вы тоже ее совершите».
«Но вы-то ошибаетесь публично, — возразил я. — Вы философ, вас читают, верят вам». «Я написал большие книги, верно, что-то сделал в философии, еще, как вам известно, сочинял романы, — произнес он. — Ну и что теперь? Не стану же я рвать их оттого, что, глянув на часы, увидел — они показывают не то время. Все книги таковы. Знаете, если бы мои интимные дела сложились хоть чуть-чуть иначе, в пятьдесят шестом году я перебрался бы на Запад. А потом в Америку и там писал бы те же книжки. Тогда вы говорили б о предательстве? Вы ставили бы под сомнение слова? Я совершил ошибку, разделенную со мною миллионами. На том и порешим, и возвращаться к этому не будем. Это не предательство». «Вы не просто недопоняли историю, — сказал я. — А Ирини?» «Ну, позвольте вам заметить — так как вы, конечно, ничего не знаете об этом, — что иногда — а может быть, всегда — любовь и дружба делаются невозможны. Если бы вы сорок лет вели двойную жизнь, то поняли б меня».
«Двойную жизнь?» «Конечно, — подтвердил он. — В тогдашней нашей жизни нормой была ложь. Неверная эмоция, неверный жест — и все, вы выдали себя. Но если вы умели лгать, если публично вы режим поддерживали, в частной жизни вам разрешали думать по-другому. Если вы им позволяли пользоваться вашей репутацией, то вас в полицию не вызывали. Если вы отстаивали их историю, они вас не преследовали за вашу иронию. У нас была культура циников, мы были подлы и продажны, но такой был уговор. Эти люди питали слабость к грандиозным политическим идеям, им нравилась Утопия, им нравилась тотальность. Пролетарская революция — с ума можно сойти! Я вел более возвышенную жизнь, я был лучше. Но цинизм проникает всюду, даже и в любовь». «И в философию», — заметил я. «Возможно, — согласился он. — А, вот вы что хотите от меня услышать. Осуждение моей работы, порочной, как мой мир. Нет, не согласен. Полагаю, опыт жизни в скверном мире тоже стимулирует раздумья».
«Мне пора, — сказал я, поднимаясь. — У меня на самом деле интервью». «Нет, подождите. — Он взял меня под руку. — Уж слишком вы легко хотите ускользнуть. Я объясню насчет предательства. Все мы предаем друг друга. Иногда со зла или от страха. Иногда от равнодушия, порой из-за любви. Случается, ради идеи или политической необходимости. Бывает, просто не найдя весомой нравственной причины этого не сделать. Сами вы не такой?» «Надеюсь, нет», — ответил я. «Вы не согласны, что сейчас кругом одни предательства? Что снова наступили времена «j’accuse[9], j’accuse». «Что-что?» — не понял я. «J’accuse, отец со мною был жесток, я был не нужен матери. J’accuse, он посягал на мою сексуальную свободу, делал мне намеки. J’accuse, я его любовница, и он мне должен целое состояние». Съездите в Америку. Триста миллионов голых «эго», все с претензиями. Даже знаменитым и богатым нравится быть жертвами. То, что с ними вытворяли их родители, это кошмар какой-то, у них вообще могла бы не задаться жизнь. Нет, Ницше прав: на рубеже эпох предательство повсюду. Чтобы стать героями наставшей, мы должны покончить с прошлой. Еще он говорил, что каждый раз, когда мы пробуем творить самих себя, наше одиночество лишь возрастает. Поэтому моя история, быть может, и не столь уж далека от вашей».
Но это было бы слишком просто. «Прошлое должно ответить, — сказал я. — В вашей истории творились подлинные преступления». «Да, несправедливости творились, — отозвался Криминале, — а сейчас? Вы говорите, что вы представитель мира массовой информации». «Уже не так, — ответил я. — Обнаружилось, что я скорее человек вербальный, чем визуальный». «Я не об этом, — сказал он. — А о том, что вы живете в эпоху средств массовой информации, в эпоху симуляции, как все здесь выражаются. В эпоху, когда нет идеологии, одна гиперреальность. Побывайте-ка в Нью-Йорке, в этом Бейруте западного мира. На улицах полно грабителей и террористов, женщины от злости бесятся, живут все для себя. Вы сидите в изумительных апартаментах с дивными картинами на стенах где-то наверху, в то время как внизу, на улице, кого-то убивают из-за наркотиков и наслаждений. Реального и слишком мало, и одновременно слишком много. Повсюду дикие фантазии, все жаждут сильнодействующих иллюзий. Жизнь — кино, развязка — смерть, истории все нереальны. Даже философы мыслят в отрыве от реальности, они описывают мир, в котором нет таких понятий, как нравственность, гуманизм, индивидуальность. Я знаю, что моя эпоха была безнравственной. А ваша?» «Помните вашу размолвку с Хайдеггером?» — отозвался я. «И что же?» «Вы сказали, что его ошибка заключалась в убеждении, будто мысль может быть выше истории и оставаться чистой. Ну а если нет, то что тогда?» «Конечно, если вы предпочитаете так думать, мысль продажна, и ни один из нас не прав, — ответил Криминале. — Тогда, конечно, нет нравственности, нет ничего реального, нет философий, мифов, нет искусства. Мир пуст, как утверждает кое-кто, повсюду хаос, произвол. Нас как личностей не существует, мы начинаем все с самого начала, с нуля. Нет Криминале, не на кого возлагать вину, вообще нет никого. Но это ваши трудности, а не мои. Простите, мне пора идти, я потерял свой багаж. Но зато я повстречался с этой милой русской, которой нравится ходить со мной по магазинам. Ну, как говорят, до встречи». Он встал, надел пиджак и двинулся извилистой тропинкой через заросли. Я презирал его и восхищался им. Я ненавидел его и любил. Я был и оскорблен, и очарован. Когда он говорил, мне по-прежнему хотелось слушать.
Побеседовать мне больше с ним не довелось. Вечером он был на семинарском ужине. Прогулка по магазинам ему явно удалась. На нем был легкий, очень дорогой костюм с иголочки, изысканная новая рубашка, новые же золотые запонки. Несмотря на наш с ним разговор, а может быть, благодаря ему — или благодаря общению с русской — Криминале пребывал в отличном настроении. Он вновь обрел былую форму, русская сидела за столом с ним рядом, касаясь иногда его руки. Я прошел мимо них, направляясь к угловому столику. «В России слишком толстые кондомы, вот беда, — сказал он. — Вам необходима экстренная помощь Запада». Потом я видел, как он говорил и говорил, по своему обыкновению, конечно, перепархивая от Платона к Грамши и от Фрейда к Фукуяме. Почтительные сотрапезники внимали, как всегда, безмолвно. Больше я его не видел.
9
Я обвиняю (франц).