"О!"

      "Да-да, Элизабет, вы не хотите слышать. Но только, говоря иначе, тот, кто грешит из сострадания, предъявляет затем самый безжалостный счет".

      Элизабет бросила на него почти враждебный взгляд:

      "А я вам вовсе и не сострадаю".

      "Но и смотреть на меня таким сердитым взглядом тоже не стоит, хотя ваше сострадание, возможно, справедливо".

      "Почему?"

      Бертранд ответил после небольшой паузы: "Послушайте, Элизабет, этой искренности тоже следует положить конец. Я неохотно говорю такие вещи, но я люблю вас. Я констатирую это со всей серьезностью и искренностью, на которые только можно быть способным, когда речь идет о чувствах. И я знаю, что и вы могли бы меня полюбить..."

      "Да прекратите же ради всего святого..."

      "Почему? Я ни в коем случае не переоцениваю это смутное состояние чувств, не буду впадать и в патетическую риторику. Но ни один человек в мире не может избавиться от той безумной надежды на то, что он еще сможет отыскать некий мистический мостик любви. Но и поэтому тоже я должен уехать. Существует просто один-единственный истинный пафос, пафос расстояния, боли... если стремятся сделать мостик крепким, то

      следует его чем-нибудь оградить, чтобы никто не смог на него ничего взгромоздить. Если же.,."

      "О, ну прекратите же!"

      "Если же все-таки необходимость становится сильнее того, что вам добровольно противопоставляют, если напряжение неописуемой тоски становится столь острым, что грозит располовинить мир, тогда существует надежда, что на фоне беспорядка случая, пошлой и сентиментальной меланхолии, механической и невольной доверительности выделятся судьбы отдельных людей-- И он продолжил так, словно беседовал уже не с Элизабет, а с самим собой: -- Я уверен, и это мое глубочайшее убеждение, что только путем пугающего преодоления отчужденности, лишь тогда, когда она будет, так сказать, отправлена в бесконечность, сможет превратиться в свою противоположность, в абсолютное познание и будет в состоянии распуститься пышным цветом то, что молчит перед вами -- недостижимая цель любви -- и без чего любовь просто немыслима, так и только так возможно возникновение таинства единения. Медленным привыканием друг к другу и завоеванием доверия его достичь невозможно".

      По щекам Элизабет текли слезы.

      Он тихо промолвил: "Мне бы не хотелось, чтобы тебе в жизни встретилась и чтобы тебя мучила иная любовь, чем такая, в последней и недостижимой форме. И случись это не со мной, я не поверил бы, что можно так ревновать. Но мне больно, я ревную и теряю рассудок, когда думаю о том, что ты достанешься дешевому человеку. Ты плачешь, потому что совершенное для тебя недостижимо? Тогда, пожалуй, есть от чего плакать. О, как я люблю тебя, как мне хочется погрузиться в твою отчужденность, как бы мне хотелось, чтобы ты была единственной и предопределенной..."

      Они молча, плечом к плечу, продолжали свой путь; лошади выехали из леса, и полевая дорога, спускаясь вниз, вывела их к деревенской улице, на которую им пришлось свернуть, чтобы добраться до дома. Перед тем как ступить на пыльную дорогу, которая светлой полосой тянулась под солнцем и подернутым белесой дымкой небом, он попридержал свою лошадь и сказал то, что мог еще сказать, не выезжая из тени деревьев, голос его звучал тихо, он словно бы прощался: "Я люблю тебя... и это чудо". Оставаться теперь рядом друг с другом на этой сухой, прокаленной солнцем дороге казалось им невозможным, и она была ему очень признательна, когда он остановился и сказал: "Теперь я должен пуститься вдогонку за нашим пострадавшим наездником...-- и тише: -- Прощай". Она протянула ему руку, он наклонился к ней и повторил: "Прощай". Она не проронила ни слова, но когда он развернул лошадь, чтобы уезжать, она позвала: "Господин фон Бертранд!" Он повернул голову; она, помедлив, сказала: "До свидания". Она охотней бы произнесла "прощай", но тогда ей это показалось каким-то неуместным и театральным. Когда через какое-то время он обернулся, то уже не мог различить, какая из двух фигур была Элизабет, а какая - грум; они были уже слишком далеко, да и солнце слепило глаза.

      Слуга Петер стоял на террасе господского дома в Лестове и бил в гонг, что означало время приема пищи, это правило было учреждено и введено баронессой после того, как она со своим супругом побывала в Англии. И хотя слуга Петер обслуживал инструмент уже несколько лет, он все еще немного стеснялся поднимать этот детский шум, особенно потому, что звуки долетали до деревенских улиц и уже успели обеспечить ему прозвище Барабанщик. Поэтому бил он в гонг очень сдержанно, извлекая из него лишь несколько приглушенных звуков, которые катились по замкнутой тишине парка, превращаясь в нечто плоское и немузыкальное, издающее жестяной отзвук, который с тонким позваниванием затихал.

      Проезжая медленным шагом по полуденной деревенской улице, Элизабет слышала, как слуга Петер тихо бил на террасе в гонг, напоминая, что пора переодеваться к обеду. Невзирая на это, она не пришпорила коня, и не будь она так глубоко погружена в размышления, то наверняка бы заметила, что сегодня, может быть, первый раз в жизни она ощутила какое-то внутреннее сопротивление общности обеденного стола, и возвращение в прекрасный умиротворенный парк через вход между двумя домиками сторожа привели ее в сильно подавленное состояние. Душу никак не отпускало беспокойное чувство тоски о чем-то далеком, вместе с тоской в голове крутилась абсурдная мысль, вдвойне абсурдная в такой полуденной жаре, что Бертранду не подходит этот слишком сырой климат и поэтому он, постоянно спасаясь бегством, снова и снова должен откланиваться и уезжать. Звуки гонга затихли. Во дворе она спешилась с лошади, грум попридержал стремена, и быстрым шагом направилась в дом; перекинув шлейф через руку, она поднималась по лестнице наверх обычным путем, пребывая тем не менее словно во сне. Ее охватила какая-то приятная решимость познать эту слегка печальную радость, самой взять собственную судьбу в руки и распоряжаться ею; но это все не смогло зайти очень далеко, оно застопорилось в мыслях о том, а что бы сказали родители, если бы она появилась за столом в костюме для верховой езды. И Иоахим фон Пазенов был бы одним из тех, кого мог бы шокировать такой поступок. Тявкая, промчалась по ступенькам вниз собачка Белло, машинально Элизабет отдала ей стек, но у нее не вызвала улыбку та гордость, с какой собачонка понесла его в будуар, Белло так послушно возложил стек к ее ногам, благоговейно взирая на госпожу, словно бы он нашел исполнение своих желаний и совершенство в ее красоте. Элизабет не погладила его, а подошла к зеркалу, долго всматривалась в него, не узнавая себя, она видела просто узкий черный силуэт, казалось, словно зеркальное отражение да и она сама застыли в какой-то неподвижности, которая лишь тогда начала медленно таять, когда вошла горничная, чтобы помочь-- это входило в круг ее обязанностей -- расстегнуть костюм для верховой езды. Но когда служанка присела перед ней, чтобы снять сапоги, и вытянутая ступня выскользнула с легким прохладным ощущением из лакированной трубки, а ее худенькая нога в черном шелковом чулке оказалась на коленях служанки, она снова попыталась отыскать в зеркале ту ускользнувшую картину, что была подобна мимолетному приближению к кому-то, кто где-то живет и кто когда-нибудь, может быть, опустится перед ней на колени. Стек все еще лежал там, на ковре. Элизабет попробовала представить себе, что на вокзале стоит Бертранд, в длинной угловатой форме, сбоку-- шпага и что отходящий поезд может его зацепить. В этом представлении была какая-то злобная радость и в то же время -- удушающий и никогда ранее не испытываемый страх. Она сидела с запрокинутой головой, зажав ладонями виски, словно такой позой хотела освободиться от довлеющей воли нежелаемого порыва. "Ведь ничего же не произошло",-- проговорило что-то в ней, но она не поняла смутного напряжения, ' которое тем не менее казалось столь странно очевидным, что его можно было уловить, наверное, даже по словам: мир раскалывается, Это, конечно, было не так уж и очевидно, но пограничная черта была проведена, и распалось то, что когда-то было единым, этот мир замкнутого, и родители оказались по сторону черты. За этим таился страх, тот страх, от которого родители хотели ее защитить, словно бы от этого зависело их совместное существование: то, чего боялись, сейчас вторглось в их жизнь, удивительно потрясающе и напряженно, но, увы, оно оказалось совсем не страшным. Чужому можно было просто сказать "ты"; и это было все. И этого было так мало, что Элизабет почти что стало грустно. Она решительно поднялась; нет, она не поддастся какой-то там пошлой и сентиментальной меланхолии. Она направилась к зеркалу и привела в порядок прическу.