Нет, с почтой у господина фон Пазенова всегда были своеобразные отношения, поэтому мало кто проявлял интерес к тому, что он теперь вытворял. Не обращали люди внимания и на то, что теперь чаще обычного стали приглашать пастора к ужину, а господин фон Пазенов во время своих прогулок время от времени сам захаживает в дом пастора. Нет, это не казалось странным, а пастор оценивал это как плод духовного утешения. И только господину фон Пазенову было известно, что существует необъяснимая и скрытая причина, которая влечет его к пастору-- хотя он терпеть не мог этого человека,-- какая-то неопределенная надежда, что уста, проповедующие в церкви, должны сообщить ему нечто, чего он ждет и чему, невзирая на весь страх, что этого не случится, даже не может найти названия. Когда пастор заводил разговор о Гельмуте, то господин фон Пазенов иногда изрекал: "Да, ведь все равно..." -- и прерывал, к своему собственному удивлению, разговор, это было похоже прямо-таки на бегство, словно он испытывал страх перед тем неведомым, к чему стремился. Иногда, правда, бывали дни, когда он терпеливо сносил приближение этого неведомого, это была как будто игра, в которую он играл в детстве: где-нибудь в комнате прятали кольцо -- вешали его или на люстру или на торчащий ключ, когда тот, кто искал, удалялся, говорили "холодно", а когда приближался к предмету поиска, говорили "тепло" или даже "горячо". Так что было само собой разумеющимся, когда господин фон Пазенов внезапно резко и четко выстреливал из себя "горячо, горячо..." и без малого не хлопал в ладони, когда пастор снова заводил разговор о Гельмуте. Пастор вежливо соглашался с тем, что день в самом деле очень теплый, а господин фон Пазенов возвращался к действительности. Это все-таки странно, что вещи в жизни расположены так близко друг к другу; еще представляешь себя в водовороте детской забавы, но тут в центре игры оказывается смерть. "Да, да, сегодня тепло,-- говорит господин фон Пазенов, внешне, правда, он производит впечатление человека, которому холодно--Да, в такие жаркие ночи как-то уж часто горят амбары".

      Мысль о жаре не покидает его и за ужином: "В Берлине, должно быть, сейчас удручающе жарко. Хотя Иоахим ничего не пишет об этом... да, он вообще пишет так мало". Пастор говорит о тяготах службы. "Что за служба?" -- резко вскидывается господин фон Пазенов, так что пастор озадачен и даже не знает, что ответить. Тут в попытке прояснить ситуацию вмешивается госпожа фон Пазенов и говорит, что господин пастор всего лишь считает, что служба оставляет Иоахиму мало свободного времени для написания писем, особенно сейчас, в период учений. "Значит, он должен оставить службу",-- ворчит господин фон Пазенов. Затем он быстро, один за другим, выпивает несколько бокалов вина и заявляет, что теперь чувствует себя лучше; он наливает пастору: "Выпейте, пастор, когда выпьешь -- становится теплее, а когда двоится в глазах -- чувствуешь себя не таким одиноким". "Кто с Богом, господин фон Пазенов, тот не чувствует себя одиноким",-- отвечает на это пастор. Господин фон Пазенов воспринимает этот ответ как упрек и бестактность. Разве он всегда не отдавал Богу Богово, а кесарю или, вернее, королю то, что положено ему отдавать: один сын служит королю и не пишет ни строчки, другого забрал к себе Бог, и вокруг теперь пусто и холодно. Да, пастору легко произносить такие высокопарные речи; дом его полон, слишком даже полон для его положения, да и сейчас кое-что опять на подходе. При таких обстоятельствах совсем не трудно быть с Богом; он охотно высказал бы все это пастору, но с ним нельзя было ссориться, ведь с кем он останется, когда уже никто больше не захочет иметь с ним дело, кроме... и тут произошел обрыв ставшей почти что видимой мысли, она спряталась, а господин фон Пазенов промолвил мягко и мечтательно: "Тепло в коровнике". Госпожа фон Пазенов бросила испуганный взгляд на супруга: не слишком ли он сильно приложился к вину? Но господин фон Пазенов поднялся и прислушался к звукам, доносившимся из окна; если бы лампа отбрасывала свет не только на поверхность стола, то госпожа фон Пазенов непременно заметила бы испуганно-выжидательное выражение у него на лице, которое, впрочем, исчезло, как только удалось уловить звук шагов ночного сторожа по шуршащему гравию. Господин фон Пазенов подошел к окну, выглянул на улицу и позвал: "Юрген". И когда тяжелые шаги Юргена затихли под окном, господин фон Пазенов распорядился следить за амбарами: "Ровно двенадцать лет минуло с тех пор, как в такую же теплую ночь у нас на фольварке сгорел большой амбар". И когда Юр-82 '

      ген, получив в напоминание такое распоряжение, ответил: "Не волнуйтесь", случившееся для госпожи фон Пазенов снова вошло в рамки обычных и ничем не примечательных событий, ее вовсе не удивило и то, что господин фон Пазенов откланялся, чтобы иметь возможность написать еще одно письмо, которое должно уйти с утренней почтой. В дверях он обернулся еще раз: "Скажите, господин пастор, отчего у нас бывают дети? Вы должны это знать, у вас ведь есть опыт". И, хихикнув, быстренько удалился, он был похож при этом на ковыляющего на трех лапах пса.

      Оставшись с пастором, госпожа фон Пазенов сказала: "Я бываю совершенно счастлива, когда к нему иногда снова возвращается хорошее настроение. Ведь с тех пор, как от нас ушел наш бедный Гельмут, он постоянно пребывает в подавленном состоянии". , .

      Август близился к концу, и театр снова распахнул свои двери. У Руцены появились теперь визитные карточки, в которых она была представлена как актриса, а Иоахиму пришлось уехать на учения в Верхнюю Франконию. Он был зол на Бертранда за то, что тот устроил Руцену на работу, которая в конечном счете была не менее сомнительной, чем предыдущее занятие в охотничьем казино. Естественно, и Руцене неплохо было бы предъявить претензии в том, что ее вообще угораздило заняться профессией такого рода, а еще больше ее матери-- она так мало занималась воспитанием своей дочери. Но то, что он во всем этом стремился исправить, теперь разрушил Бертранд. Сейчас он, вероятно, злился даже сильнее, чем прежде. Ибо в казино все было однозначно, и да -- это да, а нет -- это нет; сцена же, напротив, имела свою собственную атмосферу; здесь встречаются почитание и цветы, а молоденькой девушке тут, как ни в одном другом месте, особенно трудно оставаться порядочной, что ни для кого не является тайной. Это же постоянное скольжение вниз, а Руцена не хочет этого понять, она даже гордится своей новой профессией и визитными карточками. С большой проникновенностью она рассказывает о закулисной жизни и обо всех театральных сплетнях, о которых он ничего и слышать не желает, а в сумерках их совместной жизни стали теперь то и дело пробиваться огни рампы. Как же ему было верить, что он достучится до нее или что она принадлежит ему, та, которая изначально потеряна для него. Он все еще искал ее, но театр нависал, словно какая-то угроза, и когда она с блеском в глазах рассказывала о любовных похождениях своих коллег, то он видел в этом угрозу и упорное стремление ее пробудившегося честолюбия сделать так же, как и они, он видел в этом возвращение Руцены к прежней жизни, которая вполне могла протекать почти так же; ведь человек всегда устремляется к своим истокам. Разрушенное счастье сумеречной беспечности, потерянная сладость печали, которая, едва объяв сердце, приводит к проливанию слез, но и таит в себе блеск вечного погружения. Ну а теперь снова всплыли химеры, которые, как он полагал, были ему уже не страшны, он не искал больше в лице Руцены черты итальянского братца, а увидел, что там таится кое-что, может быть, и пострашнее, запечатленное нестираемыми чертами той жизни, из которой он никак не мог ее вырвать, И снова пробудилось подозрение, что тем, кто вызвал эти химеры, кто все предусмотрел, кто, подобно Мефистофелю, стремится все уничтожить и не пощадит даже саму Руцену, был Бертранд. Ко всему прочему добавились еще и эти учения; какой он найдет Руцену, вернувшись домой? И сможет ли он вообще ее найти? Они пообещали часто писать друг другу, каждый день; но у Руцены были трудности с немецким, и поскольку она в довершение ко всему гордилась своими визитными карточками, а он никак не решался разрушить эту ее прямо-таки детскую радость, почта часто доставляла ему всего лишь такую карточку с ненавистной надписью "актриса", где ее рукой было дописано: "Шлю свои губки", фраза, которая, казалось, разрушает нежность ее поцелуев. Правда, он был в высшей степени обеспокоен, когда как-то в течение нескольких дней не получал от нее никаких вестей, хотя он и уверял самого себя в том, что объяснение опозданиям почты кроется в особенностях полевой жизни; и он обрадовался, когда позже получил одну из этих неприятных карточек, Тут внезапно и неожиданно, словно воспоминание, возникла мысль о том, что Бертранд ведь тоже своего рода актер,