Я хмыкнул.

Над той программой мы карпели вместе. Назвали ее: "В год Лошади — со Змеей на шее" /бедная, конечно, лошадь…/. Был там эпизод. Автовокзал. На выходе из общественного туалета Пашка интервьюирует облегчившегося мужика:

— Ну, и как вам, так сказать, удобства?

— Ни хуя себе! — удивленно отвечает мужик. /Пашка потом эту реплику смикшировал, но все равно…/

Жаль, отца Евгения тогда не пригласили. Толкнул бы после всего рождественскую проповедь. Для профилактики и смягчения нравов.

— Ладно, — говорю, — пойду я. Страждущие, жаждущие — сам понимаешь.

— Помнишь, у Фредди Меркури есть такая тема: сэйв ми, сэйв ми — спаси меня!..

— У Аллы Пугачевой, — говорю, — тоже есть.

— Ну, ты — конь!

— Холодно тут у тебя. Я бы на твоем месте побрился и повесил здесь портрет Малкова.

— Как будто от этого потеплеет.

— Нет, серьезно. Малков с Чиччолиной — художник и модель. Представляешь?

— Тебе, кстати, Ириша Сорока привет передает.

— Странные у тебя ассоциации.

— Божич, блин!

— Ладно, ладно. Кланяйся ей.

— Может, крутнуть "Что ж это со мной? Это… бабье началось лето"? — пропел Пашка.

— Ты бы нас, — говорю, — хоть познакомил, что ли. Студент-заочник…

Невероятно, но с Ирой мы ни разу не виделись. В этом заключалась неуловимая интрига. Я делал с Пашкой программы, она делала… Со мной получался какой-то капустник. Ей нравились музыкалки. Пашка называл ее "наша проникновенная ведущая". Объяснял красоту ее саунда чуть ли не степенью насморка. "Понимаешь, — говорил, — она вот так на кончик носа сдвинет очки…"

Иной раз я забегал в студию, и выяснялось, что она только-только ушла. Наконец однажды я услышал ее голос близко. На кассете. Она пела егоровскую песню, ту самую…

— Так включить? — повторил вопрос Пашка.

Вместо ответа я с порога помахал рукой. Не хватало мне еще заблудиться в собственной печали.

Ладно…

Время, тем не менее, шло и морщилось на стыках. Я исправно выдавал свои триста строк в номер. Дарил комплименты женщинам редакции. Ходил на встречи с избирателями. И бурно потел от мысли, что меня могут выбрать.

— Юра, ты хочешь съездить в Луганск? — спросила Марья Павловна.

Я подумал: да лишь бы здесь не торчать. И ответил:

— Хочу.

Задача была несложной: зайти в облполиграфиздат, назвать себя и ждать дальнейших указаний. Предполагалась работа с документами. Попахивало шпионскими страстями.

Поехал.

В автобусе пытался читать Пикуля. Я всегда беру его в дорогу. Во-первых, "Роман-газета"… Короче, меня сморило. Проснулся уже возле парка Первого мая. Весь помятый: привиделось, что вместе с Джигарханяном торгуем пластиковыми удочками. Где-то в Пензе /сплю, дьявол, и знаю: точно, в Пензе/, у шлагбаума.

При чем здесь, недоумеваю, шлагбаум? Да и Армен Борисович — тоже вроде…

Заведение, мне нужное, отыскал быстро. В тесной комнате, где столы заворачивались улиткой, а шкафы набухали справочной литературой, мне задали бестактный вопрос:

— Вы владеете украинским?

— Что значит — владеете?! Язык — не собственность!

— Вот вам предвыборные программы и биографии кандидатов. Нужно вычитать. Тут немного…

— А на русском — есть?

— Там все в двух экземплярах: на русском и украинском.

— А словарь — можно?

— Поражаюсь, кого присылают! — пожала плечами женщина. — Ваш город запорожцы основали, а вы языка не знаете. Нет словаря!

— Ладно, — говорю, — давайте, — приморили, думаю, этими запорожцами. — Сдавать когда?

— Ну, завтра, до обеда. Сможете?

Пока я соображал, смогу ли, она спросила:

— Вы уже где-нибудь остановились? Тогда идите в "Советскую". И запомните: вы от Герасимова, 16-50.

— Что это, 16-50, имя-отчество?

— Острить не обязательно — номер заказа.

Я поблагодарил.

— Если успеете, приносите сегодня! — крикнула женщина вдогонку.

Я дошел до гостиницы. В холле осмотрелся. Провинциальная попытка Гавайских островов: кресла, зеркала, пальмы, фикусы /а может, и не фикусы — хрен его знает/. Как потом оказалось, самое уютное место в этом сарае.

У стойки администратора я затормозил.

— Здравствуйте, — говорю. — Мне сказали, что стоит назвать цифры 16-50 и фамилию Герасимов — и ваш "сезам" откроется.

— Правильно сказали, — улыбнулась дежурная. — А вы хоть знаете, кто такой Герасимов?

— Понятия не имею.

Так я поселился.

Комната находилась на третьем этаже. С буфетом не совпадала, но дышала утомительно съедобными запахами. Коктейль из них вызывал приступы тошноты.

Я открыл форточку. Потянуло вполне зимней свежестью.

Поблекшие обои хранили верность зеленому цвету. На голубых батареях проступали белые пятна. Одно из них напоминало профиль писателя Горького. На тумбочке стоял пустой графин и два граненых стакана, темных, как легкие курильщика. Ненужными атрибутами — радио и телефон /мучнистая пыль лишала их подробностей/.

Враз стало холодно. Я поежился и форточку захлопнул.

Плюхнулся на кровать. Охо-хо…В коридоре — чьи-то шаги и кавказский акцент. В брюхе — студеный виноградный сок, в котором плавают кекс, кусок колбасы и плавленый сырок "Янтарь". Настроение — снять штаны и затянуть "разлуку".

Ладно, решил, откорректирую пару биографий…

Устроился за столом, раскинул веером бумаги. Наобум вытащил одну… Попался директор шахты из Антрацита. Судя по всему, мужик с судьбой и характером. Сам себя сделал. Теперь вот собрался сражаться во благо ближних. Я зевнул. В четырех словах исправил окончания. Кое-где пришлось менять местами абзацы, с одной строки на другую пересаживать запятые… Короче, вовсю шло развитие авангардного жанра — росписи по трупу. Желание спустить все это в унитаз постепенно оформилось в концепцию. Из номера пора было бежать. Ну его к черту! Вечером поработаю. День еще на эту муру тратить!

В буфете я охотно пообедал сосисками с чаем. Удивился собственному аппетиту и отсутствию брезгливости. Пока я трапезничал, краснощекая буфетчица развлекалась охотой на тараканов. В поведении ее не было ничего плотоядного. Своих жертв она любовно называла "сыночками".

Странные, вообще говоря, проявления материнского чувства.

На дворе стоял сухой морозец. Легкая щетина инея подмешивала в общую серость немного серебра. Небо пыталось быть голубым, но успех ускользал…

Я не спеша двинулся по центральной улице. Цели у меня не было. Я глазел по сторонам, пялился в витрины. Очень скоро поймал себя на ощущении радости. Оно таилось где-то внутри. Прислушался: да, это была радость. Чистая, незамутненная. Я шел по городу, где меня некому было окликнуть. Чудо — никто не зайдет навестить, не обнаружит себя телефонным звонком. И самому тебе не нужно подыскивать реплики, заготавливать, как хворост, остроты. С физиономии можно стряхнуть угодливую мимику. Профессиональное и личное — все, все по боку.

"Заброшенность" — какой погранично-десантный термин придумал Мартин Хайдеггер! Все настолько безжизненно чужое, что кажется твоим родным. Толпа обминает тебя, как волна — дельфина. И ты любишь ее, как случайную женщину…

Бродил я долго, до самых сумерек. В гостиницу возвращался темным городом.

Вхожу, спрашиваю ключ. Отвечают:

— К вам подселили человека.

— Мужчину?

— А вы бы кого хотели? Странный вопрос. Как будто я Боб Моисеев! Патрисию Каас, разумеется!

Поднимаюсь, толкаю дверь.

За столом сидит долговязый молодой человек. Ноги теряются под моей тумбочкой. Волосы в состоянии публичной манифестации, иные сосульки болтаются до плеч. Усердно наминает кильку в томате. Запивает водкой.

— Соседу, — воскликает, — привет! Меня Геной зовут.

Я здороваюсь. И откуда ты только взялся на мою голову! Гена…

— У тебя хлеб есть? — спрашивает.

— Даже колбаса, — говорю, — "таллинская".

Спотыкаясь о его ноги, лезу в тумбочку.