Изменить стиль страницы

— Не играйте с огнем, Марья Михайловна… Не то что светская женщина, да и глубокий ученый знает слишком мало, чтобы подписаться под этими строчками.

— Значит, — перебила я его, — если я, например, решусь на что-нибудь отчаянное, вы бросите в меня камень без всякой жалости?..

— Других прощать, за собой следить и не потакать себе… вот мой принцип, Марья Михайловна… он тоже, быть может, отзывается прописью?..

Я притихла. Закрывши глаза, я слышала его тяжелое дыхание. Он очень страдал…

— Простите меня, — послышался мне подавленный, почти плачущий голос. — Я с вами хочу говорить о другом… Мне слишком тяжело, Марья Михайловна… Не до самолюбия уж тут! Я бы должен был терпеть, добиваться вашей… дружбы, заслужить ее… Но вы точно бегаете меня. Да и зачем тянуть? Вы меня знаете. Я ничего не утаил перед вами; но сдается мне, что вы чего-то испугались? Чего вы боитесь? Моей учености? Моего деспотизма? Их нет. Они в вашем воображении! Не ставьте вы между мною и вами разных надуманных ужасов! Позвольте мне любить вас… позвольте…

И он умоляющим звуком протянул последнее слово.

Какой ответ на это? Броситься и прошептать "Я твоя!". Он любит меня. Я это знаю. Он хочет принизиться до меня. Я в этом не сомневалась. Разве все это меняет дело? Я обошлась с ним кротко и успокоительно, как "приютская попечительница". Он и не заметил, что я окоченела.

— Александр Петрович, — говорю я ему тоном "казанской сироты", — не создавайте сами ужасов, я ничего не боюсь… только не торопите меня…

Как предательски я надувала его!..

Он радостно притих. Бальзам подействовал.

— Володя о вас очень соскучился, — продолжаю я материнским тоном, — хотите, я пришлю вам его послезавтра на целый день?

— Великий праздник будет для меня, Марья Михайловна!

— Я его вам скоро совсем отдам на воспитание…

Он что-то такое пробормотал. Я чувствовала, что его душит потребность говорить, изливаться, целовать мои руки, может быть, даже прыгать по гостиной…

Я окоротила эти лирические порывы. Ему довольно было надежды. Ведь она же лучше достижения цели? Он не посмел оставаться дольше.

— Прощайте, Александр Петрович, — выговорила я, кажется, очень спокойно, но он вздрогнул.

— Какое странное "прощайте", — вымолвил он.

Я его держала за руку. Мы стояли в дверях. В гостиной было светло только около стола. Лицо его белелось предо мною. В полумраке каждая его черта вырезывалась и выступала наружу. Скажи он еще одно "милостное слово", и я бы, пожалуй, кинулась к нему. Но чему быть не следует, того не бывает. Ведь это на сцене да в романах "на последях" лобызаются всласть… Он не Ромео, я не Юлия. Я досадила Спинозе: хотела выдержать и выдержала…

— Володя давно спит, — сказала я на пороге. — Я ему завтра объявлю радость.

— А завтра вы дома.

— Не целый день.

Другими словами: являться не дерзай.

— Любите Володю.

— Люблю и буду любить.

— Не поминайте меня лихом.

— Ха, ха.

Слезы, слезы, где же вы?..

4 ноября 186*

После обеда. — Воскресенье

Я скрутила Степу, он так и присел.

— Степа, — говорю ему, — я не жилица на этом свете.

— Как, что?

Вытаращил глаза; глупо смеется. По голосу моему он разгадал, что я не шучу…

Прежде, чем потекли его "мудрые речи", я схватила его за обе руки, долго-долго смотрела в его добрые, испуганные глаза и потом одним духом проговорила:

— Завтра ты мне нужен. Приходи утром. Никаких разводов! Ты видишь, что я не нервничаю. Исполни все, о чем я попрошу тебя. Не выдай твоего друга, твою беспутную Машу.

Лицо Степы передернулось. Он вдруг покраснел, потом сделался белый-белый. Я думала, он упадет в обморок.

Прямой сангвиник!

— Маша! — вскрикнул он наконец. — Господи!..

И голос у него перехватило. Жалкий он мне показался, маленький; просто стыдно мне за него стало.

— Что же это? — еле-еле выговорил он. — Безумие или агония?

— Просто смерть, — ответила я.

— Но он тебя любит, Машенька, он твой, бери его, живи, моя родная, живи!

И Степа целовал мои руки, колени, обнимал меня, безумный и растерянный, рыдал, как малый ребенок; то начинал болтать, то кидался бегать по комнате, грыз свои ногти, то опять на коленях умолял меня бессвязными словами, больше криком, чем словами.

Я смотрела на все это, как на истерический припадок. Эта братская любовь, это бессильное отчаяние не трогали меня.

— Полно, — сказала я ему строго, — ты ведь мудрец.

Он опустил руки и несколько минут сидел, точно убитый.

— Мудрец, — повторял он смешно и отчаянно, — мудрец.

Мужской ум взял, однако ж, верх. Он отер платком широкий лоб, помолчал и выговорил обыкновенным своим тоном:

— Но это слабость, Маша.

— А ты силен? — прервала я его. — Ты и от чужой-то смерти хнычешь.

— Это преступная измена…

— Чему?

— Чувству матери!..

— А разве я мечу в героини, Степа? Да, я преступница в глазах всех добродетельных и здоровых людей. Они — добродетельны и здоровы. Я — беспутная и больная бабенка. Доволен ты теперь?

— Не верю я этому! — крикнул Степа. — Нельзя вдруг, так, сразу, без смыслу и толку покончить с жизнью!

— Без смыслу и толку? — повторила я, — может быть, но не так, неспроста, Степа…

На столике, около кушетки лежала моя тетрадь.

— Видишь ты эту записную книжицу. В ней ты все найдешь. Она пройдет через твои руки…

Он со злобой взглянул на мой журнал, схватил его и, если бы я не удержала, он бы начал рвать листы.

— Писанье, проклятое писанье! — глухо простонал он.

— Да, мой дружок, — тихо и с расстановкой проговорила я, — вы, гг. сочинители, научили меня "психическому анализу". Ты увидишь, какие успехи я сделала в русском стиле. У меня уже нет "смеси французского с нижегородским", с тех пор, как вы занялись моим развитием.

Добивала я моего бедного Степу с какой-то гадкой злобой…

— Мы всему виной! — завопил он, точно ужаленный, — мы со своим ядом вносим всюду позор и смерть! Гнусные болтуны, трехпробные эгоисты, бездушные и непрошеные развиватели!..

"Поругайся, поругайся, — думала я, — вперед наука…"

— Но этому не бывать, Маша. Это бред! Я бегу за ним!..

— Ты не смеешь, Степа. Это будет глупое и смешное насилие. Да и какой толк? Он мне сказал, что любит меня; да, он забыл свое многоученое величие и весьма нежно изъяснялся. Я… своего величия не забыла и… не изъяснялась… Неужели ты думаешь, что я, как девчонка, не вытерплю и брошусь ему на шею, коли ты его притащишь, точно квартального надзирателя, "для предупреждения смертного случая?" Какой ты дурачок, Степа!..

На этот раз он понял меня. С детской нежностью припал он ко мне и ласкал меня с притаенным отчаяньем. Рука его гладила мои волосы и дрожала. Я почувствовала, что меня начинает разбирать.

— Степа, — шепнула я ему, — довольно "за упокой", повремь немножко…

4 ноября 186*

Ночью. — Воскресенье

Тихо в детской. Я вошла. Лампада за гипсовым абажуром чуть-чуть дрожала. Тепло мне вдруг сделалось в этой комнате, тепло и сладко.

Лица Володи не видно было. Оно сливалось с подушкой. Я наклонилась к кроватке. Ровное, еле слышное детское дыхание пахнуло на меня…

Николай мне всегда говорил, что и я дышу, как дитя. Я его тут вспомнила, глядя на его сына…

Полчаса просидела я у кроватки. Я не бросилась целовать моего толстого бутуза… Зачем эти театральные пошлости!.. Если б он понимал меня, он бы уже страдал; а теперь он только для себя живет… На здоровье, голубок мой, на здоровье!..

Осудит он меня или оправдает, когда взойдет в возраст? Не знаю. Что об этом думать! Монумента мне не надо от потомства. Пускай ему расскажут правду… Это главное…

Разметался он по кроватке. Одеяло сбросил совсем. Я его не прикрывала. В комнате тепло.

Видел ли он во сне, что его мама сидела над ним и думала свою последнюю думу?.. Я приложилась к теплой грудке Володи.