Их было больше тридцати человек. Глубина молельни, где чернели платки и сарафаны женщин, уходила вправо, и туда Теркину неудобно было смотреть, не оборачиваясь, чего он не хотел делать… Показалось ему, что и остальные богомольцы подпевали хору. В пении он не замечал никакого неприятного и резкого «гнусавенья», о каком слыхал всюду в толках о раскольничьей службе. Читали внятно, неспешно, гораздо выразительнее, чем дьячки и дьяконы в православной службе, даже и по городам.
Долго стоять было неловко: на него начали коситься. Он заметил пронзительный взгляд одной богомолки, из-под черного платка, и вспомнил, как ему отец эконом, когда они ехали в долгуше к становому, в разговоре о раскольницах-старухах сказал:
"Встретится с вами на улице, так вас глазами-то и ожжет всего".
Служба уже отходила. Впустивший его уставщик вышел с ним на крыльцо.
— Мне бы в богадельню… Попечителя супруга, может быть, здесь?
— Они как раз прошли туда. Пожалуйте.
В нижнем этаже, из крытых сеней с чугунной лестницей он попал в переднюю, где пахло щами. Его встретила пожилая женщина, в короткой душегрейке и в богатом светло-коричневом платке, повязанном по-раскольничьи. Это и была жена попечителя. Несколько чопорное выражение сжатого рта и глаз без бровей смягчалось общим довольно благодушным выражением.
Уставщик подвел к ней посетителя и тотчас удалился.
— На сколько у вас кроватей?
— Да теперь, сударь, шешнадцать старух у нас… Вот пожалуйте.
В двух светлых комнатах стояли койки. Старухи были одеты в темные холщовые сарафаны. Иные стр.316 сидели на койках и работали или бродили, две лежали лицом к стене и одна у печки, прямо на тюфяке, разостланном по полу, босая, в одной рубахе.
Это сейчас же отнесло его к тому сумасшедшему дому, где его держали десять лет назад.
— Она слабоумная? — тихо спросил он попечительницу.
— Совсем разбита… Не может ни ногами, ни руками двинуть… С ложки кормим.
— И доктор бывает?
— Нет, сударь, мы обходимся своими средствами…
Которым недужится — годов много… Вот этой девятый десяток идет и давненько уж как пошел.
На койке сидела согнувшись старуха в белом платке и темно-синем сарафане.
Теркин поражен был остатками красоты ее совсем желтого, точно костяного лица. Только одни глаза с сильными впадинами и жили в этой мумии. Она взглянула на него молча и долго не отводила взгляда… Ему стало даже жутко.
— И еще здорова?
— Какое уж здоровье… Да у ней ничего и не узнаешь…
Молчит по целым дням…
Когда он прощался с попечительшей, появились две бабы — сиделка и стряпуха. Они глядели на него скорее приветливо, обе толстые, с красными лицами.
— Вот и вся моя команда, сударь! — указала на них попечительша.
— Женское царство!
— Так точно.
Попечительша усмехнулась и почтительно проводила его на двор, где и поклонилась низким, истовым поклоном.
Ничего «особенного» не вышло из этого посещения молельни. В себе он никогда не знал вражды или гадливого чувства к раскольникам. Все у них было, как и быть следует в молитвенном доме, довольно благообразно. Но ни к их начальникам и уставщикам, ни к толпе простых раскольников не тянуло. Не менять же веры? И ничего у них не найдешь, кроме обрядов да всяких запретов. А там копни самую суть — и окажутся они такими же «сухарниками», как то согласие, в которое совратилась мать Серафимы… Либо беглый поп-расстрига сидит у них где-нибудь в подклети, пока наставники и уставщики служат на глазах у начальства. стр.317
Никакого душевного интереса не нашел он в себе и на квартире «миссионера», на вид шустрого мещанина, откуда-то из-за Волги, состоящего на жалованье у местного православного братства, из бывших раскольников поморской секты.
Теркин почему-то усомнился в его искренности и не стал много расспрашивать про его борьбу с расколом, хотя миссионер говорил о себе очень серьезным тоном и дал понять сразу, что только им одним и держится это дело "в округе", как он выражался.
Ни законная святыня, ни терпимая только раскольничья не захватывали. Нет, не находил он в себе простой мужицкой веры, но доволен был тем, что в Кладенце, в эти двое суток, улеглось в нем неприязненное чувство к здешнему крестьянскому миру…
Он даже обрадовался, когда его хозяин, Мохов, предложил ему потолковать об их общественных делах с двумя-тремя его сторонниками, из самых «почтенных» обывателей. Их пригласили к вечернему чаю; хозяин был вдовый и бездетный, вел теперь большую торговлю мясом, коровьим и постным маслом.
Теркин сам просил его не церемониться и соснуть, по привычке, часок-другой. Вообще хозяин ему понравился и даже тронул его теплой памятью о своем «однообчественнике» — Иване Прокофьиче.
XXXVII
За чаем, в одной из парадных комнат, сидели они впятером. Хозяин, на вид лавочник, черноватый моложавый человек лет за пятьдесят, одетый "по- немецки", с рябинами на смуглом лице, собранном в комочек, очень юркий и ласковый в разговоре. Остальные больше смотрели разжившимися крестьянами, в чуйках и высоких сапогах. Один из них, по фамилии Меньшуткин, был еще молодой малый. Двое других прозывались
Шараев и Дубышкин.
Мохов уже ознакомил своего гостя и постояльца с положением их "обчественных делов". Все они ругали бывшего старшину Малмыжского, которому удалось поставить себе в преемники своего подручного, такого же «выжигу» и «мошейника», и через него он по-прежнему мутит на сходах и, разжившись теперь достаточно, продолжает представлять из себя "отца- благодетеля" стр.318 кладенецкой «гольтепы», спаивает ее, когда нужно, якобы стоит за ее нужды, а на самом деле только обдирает, как самый злостный паук, и науськивает на тех, кто уже больше пятнадцати лет желает перейти на городовое положение.
Все эти разоблачения перенесли гостя к тому времени, когда, бывало, покойный Иван Прокофьич весь раскраснеется и с пылающими глазами то вскочит с места, то опять сядет, руками воздух режет и говорит, говорит… Конца его речам нет…
И все его речи вертелись около этих самых
"обчественных делов". И тогда, и теперь его «вороги» держали сходы в своих плутовских лапах, спаивали
"голытьбу", морочили ее, подделывали фальшивые подписи на протоколах сходок, ябедничали начальству; таких лиц, как он, выставляли «смутьянами» и добивались приговоров о высылке на поселение.
— Почему же вы не отделитесь от них? — спросил Теркин, когда достаточно наслушался обличений и доводов хозяина. Остальные трое только поддакивали ему.
— Сколько раз пробовали! — воскликнул Мохов и тряхнул своими курчавыми волосами.
— Мало ли хлопотали! — отозвался еще кто-то.
— И что же?
— Не дают ходу. Начальство, и здешнее, и губернское, на стороне наших ворогов.
— Однако какие же причины приводят?
— Видите ли, обеднеет крестьянство. Опять же здесь, как вы изволите знать, два обчества… Одно-то и подается. То дальше, вон где двор Ивана Прокофьича стоял… А другое — графская вотчина, где базарная площадь и все ряды. Тут самая драная грамота. Лавки еще у графского эконома выкуплены были, акты совершались, и потом, при написании уставной грамоты, все это было утверждено. Теперь же гольтепа и ее совратители гнут на то, чтобы заново с нас же содрать выкуп… Платить, видите ли, им же надо, сельскому обществу, вдругорядь… Коли мы-де на городовое положение сядем, тогда что же нам с вас содрать? Вы-ста городскую управу учредите и нами командовать будете. Откупайтесь, коли хотите, заново капитал нам положите обчественный и живите себе. стр.319
— По-моему, — заметил Теркин, — вам так бы было удобнее.
— Что вы? Василий Иваныч! Батюшка! — воскликнул хозяин и вскочил с места. — Да вы нешто не знаете здешних разбойников? Примерно, мы все, торговцы, согласимся и откупимся… Они нас доедут всячески! Первым делом мы все-таки на городовое положение не сядем. Для этого надо общий приговор с узаконенным числом голосов. Нам останется одно: приписаться к мещанству и к гильдии. Так некоторые и сделали. А ежели мы все, торгующие в рядах и на площади, сообща откупимся, мы к ним в кабалу попадем… Примеры-то бывали. Они нас воды лишат.