Изменить стиль страницы

И все же мы должны просить прощения за слишком благосклонную к нам судьбу. Разработать последний план. Попытать счастья в этом финальном безумном выходе на сцену.

Ждать осталось не долго. Слабый свет рассвета начинает очерчивать надгробия и белые кресты, выстроившиеся боевыми рядами и тянущиеся к воде.

Колокольня Сан Микеле нависает над плоским островом, вытянувшись к звездам, которые гаснут одна за другой. Ветер с моря горбатит мой шерстяной плащ, забравшись под него. Крайняя усталость ощущается во всем теле и в пульсирующей боли под правым глазом. Мое внимание приковано к каждой мелочи, малейшей детали — мне просто необходим перерыв после всех бесконечных бессонных ночей, проведенных бок о бок с Жуаном, когда мы планировали эту операцию в мельчайших подробностях. Вдали возвращаются лодки рыбаков, старающиеся держаться открытого моря, подальше от отмелей, которые образуются во время отлива. Первые чайки поднимаются в воздух или садятся на холодную воду.

Мне, наверное, следовало испытывать напряжение, возбуждение. Вместо этого я чувствую лишь усталость, ревматические боли и даже какую-то нерешительность. Возможно, в глубине души я даже не хотел узнать это. Я бы лучше сохранил подозрение, существовавшее у меня все эти годы. Перевернул бы страницу и начал бы не столь беспокойную историю, состоящую из мягких постелей и встреч с любимыми людьми. Уполз бы подальше от поля боя и наконец-то отдохнул.

Но мертвые вернутся, чтобы спросить с меня. Все эти лица, настаивающие, чтобы их помнили, и повторяющие, что последний оставшийся в строю должен свести счеты. Выяснить правду. Возможно, я должен сделать это в большей степени для них, чем для себя, для тех, кто остался на поле боя, для пророков, обманутых собственными пророчествами, для крестьян, использовавших мотыги вместо мечей, для ткачей, ставших солдатами, чтобы лишить власти князей и епископов, для товарищей всей моей жизни. Я должен сделать это и ради евреев, необычного народа, пилигримов без цели, с которыми мне выпало пройти последний участок пути.

Или нет. Иногда я думаю, что все это лишь иллюзия, помогавшая мне продолжать идти, отыскивать новые дороги, не останавливаться, чтобы признать, что больше всего меня предали годы.

Или, быть может, это и то и другое вместе. Я больше не придаю вещам такого значения, как прежде. Хотя и надо бы. Теперь, когда я вот-вот должен получить подтверждение тому, что я так долго пытался выяснить, теперь, когда история может подойти к своему логическому завершению. А я почти не хочу этого. Потому что я знаю, что почти наверняка разочаруюсь. Разочаруюсь оттого, что достиг конца, разочаруюсь, узнав человека, тридцать лет продававшего нас врагу. Это абсурдно, глупо, но больше всего я хочу попросить его вспомнить прошлое, вновь заставить появиться передо мной все эти лица. Он единственный, кто действительно знает мою историю, кто еще может рассказать мне о той прежней страсти, о той надежде. Глупое и банальное желание старика. Ничего больше. Или, возможно, лишь усталость тянет меня назад, старый сон, затуманивший разум.

На горизонте появляется лодка, направляющаяся прямо к острову.

Что ж, пришло время покончить со всем этим.

Горбун пришвартовывает барку к крошечному мостику. Человеку в капюшоне помогают сойти на берег. Сефард развязывает ему руки и снимает капюшон. Потом возвращается обратно и вновь садится в лодку.

Старик трет запястья, часто мигая покрасневшими глазами. На его лице лежит печать измождения, седые волосы спутаны. Он поднимает руку ко лбу и растирает глубокий шрам, потом поднимает взгляд на меня.

Я пытаюсь соскрести годы с его лица.

Коэле.

Он заговаривает первым:

— Операция, достойная Капитана Герта из Колодца.

— Когда ты понял это?

Ладонь массирует старую рану.

— Я возвращался в Мюнстер. — Он кашляет, плотнее заворачиваясь в темный плащ. — Я искал тебя много лет, а в конце концов именно ты нашел меня.

— Но ты меня уже вычислил.

— Это было не слишком сложно: Тициан Креститель, сводник с именем еретика. Антверпен, выжившие в Мюнстере… Три дня назад я получил последнее подтверждение. Прекрасно сооруженная западня. Только ты мог подготовить ее.

— Мне рассказывали, что ты погиб в Мюнстере, пытаясь прорвать блокаду епископа.

Он прислоняется к одному из надгробий: руки на коленях, взгляд устремлен в землю. И он, как и я сам, уже слишком стар для таких холодных рассветов. К тому же теперь у него не осталось причин не вспоминать о прошлом.

— Ты ушел от нас весной тридцать четвертого искать деньги и амуницию в Голландию. Ты оказал мне услугу: мне бы очень не хотелось видеть, как и тебя бы увлекло в бездну, которую я собирался разверзнуть. Я прибыл в Мюнстер с заданием: присоединиться к анабаптистам в их борьбе с епископом, стать одним из них со всеми вытекающими последствиями, помочь им превратить город в Новый Иерусалим и в подходящий момент заставить их надежды развеяться как дым. Я представился Бернарду Ротманну, внеся солидное пожертвование на благо общего дела, и рассказал, что я наемник, не бывший в Мюнстере много лет. Если он и не поверил в мою историю, деньги сделали свое дело.

Я смотрю на этого сгорбившегося старика, с трудом узнавая в нем человека, которому я доверял охрану рыночной площади в те дни, когда мы брали Мюнстер. Это лишь осколок, оставшийся от моего лейтенанта, Генриха Гресбека.

Он продолжает:

— Я связался с тобой, потому что мне рассказали, ты сражался с Томасом Мюнцером: ты был единственным, которого приходилось брать в расчет. Приход Матиса, его скорая кончина и избрание Бокельсона его преемником намного облегчили мою работу. Нужно было только, чтобы ты тоже ушел. Я стал доверенным лицом Бернарда Ротманна, превратившегося в простую тень пылкого проповедника, поднимавшего анабаптистов против епископа. Мне пришлось вспомнить лекции Виттенберга, когда я проводил с ним дни и ночи в дискуссиях о порядках Нового Сиона, об обычаях библейских патриархов, чтобы помочь его больному разуму породить фатальное безумие.

Это оказалось не слишком сложно: вскоре после того как Бокельсон провозгласил себя новым Давидом, царем Сиона, по предложению придворного теолога Ротманна, он ввел полигамию, чтобы восстановить обычаи отцов. Это и стало концом. Не помню, сколько женщин было казнено из-за отказа подчиниться новым порядкам. Об этих месяцах у меня сохранились самые смутные воспоминания, как о дурном сне. Голод… Дома, где устраивали обыски, чтобы отыскать последнюю горбушку хлеба… Дети-судьи с печатью смерти в глазах, которые могли показать на любого неугодного, прямо на улице. Бледные, истощенные призраки горожан, почти бессознательно тащившиеся через весь город. Я мог бы уйти уже тогда, и конец наступил бы сам по себе. Но вместо этого, словно по какому-то волшебству, я почувствовал, что последний акт милосердия могу совершить только я. Именно я был обязан положить конец агонии.

Он выпрямляет спину с таким трудом, словно на его плечах лежит тяжелейший груз. Взгляд сфокусирован на какой-то точке в лагуне.

— Я прыгал по стенам, преодолел полмили, отделявшие город от линии фронта епископа, рисковал получить пулю, мок во рву и проторчал там с час, уверенный, что, подняв голову, превращусь в прекрасную мишень для наемников фон Вальдека. Меня схватили, и я избежал смерти, лишь слепив из глины модель крепостных стен и указав, где их можно штурмовать. Этого оказалось недостаточно: мне пришлось доказать справедливость своих слов, взобравшись ночью на стены и вернувшись невредимым. Помнишь? Ты же сам поручил мне проверку оборонительных сооружений. Я изучал их пядь за пядью. Только я мог сделать это. Совершить этот благородный жест пришлось мне.

Он снова скрючивается под тяжестью собственного веса.

Я протягиваю ему пожелтевшие страницы, рассыпающиеся между пальцев. Он читает, отодвинув листы от глаз на большое расстояние и сильно прищурившись.

— И ты хранил их все это время… — Он отдает мне обратно письма, написанные Томасу Мюнцеру двадцать лет назад.