Изменить стиль страницы

Ничего от «игры» нет в сонете «Поэту». Теме поэта, принимающего на себя суровую схиму, готового, несмотря на равнодушие и насмешки черни, к одинокому свершению великого творческого подвига, гармонически соответствовала строгая, требующая добровольно взятого на себя самоограничения форма сонета, сама «стесненность» которой является как бы той, говоря словами Данте, «уздой искусства», которая необходима художнику. Эта сплавленность, слитность в данном стихотворении Пушкина «идеи» и «формы» так органична, что, читая его, как-то даже и не обращаешь особого внимания на то, что это — сонет, и вместе с тем не представляешь себе, чтобы в какой-либо другой форме «идея» могла быть выдержана с такой силой и полнотой. Строя свое стихотворение по основным законам сонета, Пушкин, наряду с этим, допускает некоторые отступления от сложившейся традиции (в своем первом сонете он ей в точности следовал): слагает его не пяти-, а шестистопным ямбом, разнообразит схему рифмовки (в первом катрене — перекрестные рифмы, во втором — опоясывающие). Несмотря на особую значительность содержания, и этот сонет Пушкина написан с исключительной простотой: такое же, как и в первом сонете, отсутствие условных украшений стихотворства, лексика, как правило, не отличающаяся от обычной речи, почти разговорный синтаксис. Только в самом конце (в двух последних строках), как высокий заключительный аккорд, появляются парафразы: огонь на алтаре, треножник, — продолжающие аналогичный стилистический ряд предшествующего пушкинского цикла стихов о поэте. Однако тут же рядом с ними находится такое «низкое» слово, как «плюет», — резкий, можно сказать, «кричащий» стилистический контраст, которого, как полностью отвечающего творческому замыслу, Пушкин намеренно добивался (сперва было мягче: «дует на алтарь»). В то же время, при стилистической простоте, замедленно-величавом, эпически спокойном течении шестистопного ямба, в этих четырнадцати строках столько внутреннего драматизма, мощи духовной и жара душевного, горького, глубоко выстраданного чувства, умеряемого и побеждаемого мыслью и волей поэта, наконец, такое совершенство наружной отделки, чеканность внешней формы (как художественно выразителен хотя бы ряд подобозвучащих односложных слов с глубоким полноударным у: шум, суд, ум, дум, суд, труд), что пушкинский сонет является не только наиболее классическим образцом русского сонета вообще, но и, безусловно, занимает одно из самых выдающихся мест в многовековой истории европейского сонетного искусства.

7

Не требующий наград за свой творческий подвиг, одну награду, столь для него желанную, Пушкин в том же 1830 году, когда им был написан сонет «Поэту», словно бы получил. Казалось, перед ним открылась возможность столь давно чаемого им личного счастья. Его внезапный и поспешный отъезд в Москву, всполошивший было царя и Бенкендорфа, обернулся для него самым благоприятным образом. Когда он уже совсем потерял надежду на брак с Гончаровой, его предложение было неожиданно принято, однако при двух непременных условиях: уточнения его материальных средств и возможностей и, главное, выяснения его политической лояльности — доказательств, что он не находится «на дурном счету у государя». Поэт вынужден был еще раз обратиться с пространным письмом к Бенкендорфу, в котором прямо заявлял, что его счастье зависит «от одного благосклонного слова» царя. Одновременно подчеркивая, что источником его материального существования является литературный заработок, он возобновлял просьбу о разрешении издать «Бориса Годунова» в том виде, как он есть. Привожу полностью это место письма, являющееся, при всем его естественно почтительном тоне, замечательным образцом той свободы и независимости, которые Пушкин в стихотворении «Поэту» объявлял необходимым условием своего творческого труда.

«Прошу еще об одной милости: в 1826 году я привез в Москву написанную в ссылке трагедию о Годунове. Я послал ее в том виде, как она была, на Ваше рассмотрение только для того, чтобы оправдать себя. Государь, соблаговолив прочесть ее, сделал мне несколько замечаний о местах слишком вольных, и я должен признать, что его величество был как нельзя более прав. Его внимание привлекли также два или три места, потому что они, казалось, являлись намеками на события, в то время еще недавние; перечитывая теперь эти места, я сомневаюсь, чтобы их можно было бы истолковать в таком смысле. Все смуты похожи одна на другую. Драматический писатель не может нести ответственности за слова, которые он влагает в уста исторических личностей. Он должен заставить их говорить в соответствии с установленным их характером. Поэтому надлежит обращать внимание лишь на дух, в каком задумано все сочинение, на то впечатление, которое оно должно произвести. Моя трагедия — произведение вполне искреннее, и я по совести не могу вычеркнуть того, что мне представляется существенным. Я умоляю его величество простить мне смелость моих возражений; я понимаю, что такое сопротивление поэта может показаться смешным: но до сих пор я упорно отказывался от всех предложений издателей; я почитал за счастье приносить эту молчаливую жертву высочайшей воле. Но нынешними обстоятельствами я вынужден умолять его величество развязать мне руки и дозволить мне напечатать трагедию в том виде, как я считаю нужным» (XIV, 78, 406; подлинник по-французски).

Обращение Пушкина было встречено весьма благосклонно. К этому времени стало совершенно очевидно, что намерение «приручить» его перо не удалось. Поэт, при всей его признательности Николаю, не клонил гордой головы перед кумиром самодержавия, шел своей свободной дорогой. Женитьба Пушкина на прославленной светской красавице показалась весьма подходящим средством «приручить» если не перо, то по крайней мере самого, не перестававшего вызывать подозрения, поэта, сделать его более благонамеренным и благонадежным. Это недвусмысленно прозвучало в ответе Бенкендорфа, данном им от имени царя и от себя лично: «Я имел счастье представить государю письмо от 16-го сего месяца, которое Вам угодно было написать мне, — пишет Бенкендорф. — Его императорское величество с благосклонным удовлетворением принял известие о предстоящей Вашей женитьбе и при этом изволил выразить надежду, что Вы хорошо испытали себя, перед тем как предпринять этот шаг, и в своем сердце и характере нашли качества, необходимые для того, чтобы составить счастье женщины, особенно женщины столь достойной и привлекательной, как м-ль Гончарова». Рядясь в овечью шкуру, не останавливаясь перед явной неправдой, в подобном же «отеческом» тоне пишет Бенкендорф и от себя: «Что же касается Вашего личного положения, в которое Вы поставлены правительством, я могу лишь повторить то, что говорил Вам много раз: я нахожу, что оно всецело соответствует Вашим интересам; в нем не может быть ничего ложного и сомнительного, если только Вы сами не сделаете его таким. Его императорское величество, в отеческом о Вас, милостивый государь, попечении, соизволил поручить мне, генералу Бенкендорфу, — не шефу жандармов, а лицу, коего он удостаивает своим доверием, — наблюдать за Вами и наставлять Вас своими советами; никогда никакой полиции не давалось распоряжения иметь за Вами надзор. Советы, которые я, как друг, изредка давал Вам, могли пойти Вам лишь на пользу, и я надеюсь, что с течением времени Вы в этом будете все более и более убеждаться. Какая же тень падает на Вас в этом отношении? Я уполномачиваю Вас, милостивый государь, показать это письмо всем, кому вы найдете нужным». В заключение Николай сделал очередной «милостивый» жест: разрешил издать «Бориса Годунова» в том виде, в каком желает сам Пушкин, но с характерной и тоже недвусмысленной оговоркой — за «личной ответственностью» (XIV, 81–82). Разрешение это давало возможность Пушкину как-то наладить свои материальные дела. Кроме того, отец поэта, в ответ на просьбу сына помочь ему в связи с женитьбой, выделил ему 200 душ крепостных крестьян, проживавших в селе Кистеневе, входившем в состав родовой нижегородской вотчины Пушкиных — села Большое Болдино.