Усиливающийся сквозняк побеспокоил шелк занавески, та надулась, как парус; я с испугом заглянул в окно, в прорезь, намереваясь вписать в картину мира еще один штрих, — и вспомнил.
Хилли.
Что с ней? Я не помню, как закапывал ее, или нес в Храм — но это еще ничего не значит. Мое безумие отняло у меня наши последние часы вместе!
Я напрягся… закрыл глаза, и на темной стене моей памяти заплясали тени — кривляющиеся, издевающиеся, ускользающие. Мазки света сквозь ресницы легли, сложившись в лицо на внутренней стороне век: Хилли, бледная, горячечная. Глаза блестят, рот полуоткрыт, маленький язычок быстро-быстро облизывает губы, проходится по зубам.
Она мертва.
Я уверен.
Через положенное количество (трижды двенадцать) дней Гнев Богов подустал и улетел в иные края — или миры. Болезнь отступила — сама, без участия врачей и жрецов.
Мертвые были похоронены, живые вдохнули кипящий страданием воздух и стали жить прежней жизнью.
***
Отбросить все воспоминания — невозможно. Отдать их на откуп другому себе, в обмен на легкость и циничность мысли, на непререкаемость фальшивых убеждений и непреходящую наглость — пожалуйста.
Страшные картины моего прошлого. Сладостные картины моего прошлого (но в сочетании с горькими — приносящие боль). День за днем, наоборот — от заката через день до восхода, в стопочку, как исписанные мелким почерком листки, с каракулями и кляксами. Назад, назад… Я иду мысленно назад, скользя между минутами. Вплоть до того момента, когда я стоял у ворот этого чудесного, прогнившего, тягостного, могильного и волшебного города.
Итак, начнем заново: я приполз к Жемчужине Юга в наилучшем расположении духа и наихудшем — тела.
Полоса прибоя, вцепившаяся в отбросы пенными зубами, алые отсветы огней Молельных башен на низко плывущих облаках… Вечера, розовые, как мочки ушей юных дев. Надрывность базара: в крике, запахах, во всем. Дервиши, огнеглотатели, змеезаклинатели, горящие угли, с босыми ступнями на них — базар! Звон и шепот, и закрытое чадрой лицо женщины, пронесшей мимо тебя с достоинством — свой мускус, свое тело, свое искушение. Ветер, вылизывающий проулки шершавым языком, оставляя аромат водорослей и некое, словно бы фосфорическое, мерцание… волшебство, погружающее город под воду на время ночи.
Стоны океана у причалов, стрекот цикад и звон цимбал, и там же, у покачивающихся на волнах дегтярных суденышек — продажная, но честная в отношении цены любовь.
Слава и спесь этого любимого мною города никогда не достигнут своего предела. Я буду помнить его всегда. Он сжимает мне сердце только лишь звучанием волн у крутых боков своих, и тремя слогами имени своего.
Я всегда вздрагиваю, когда слышу музыку этих гортанных берегов — Дор-Надир.
С Цеорисом я попрощался просто:
— Исцели себя, целитель. Вот тебе напоследок совет старого сумасшедшего.
— А что будешь делать ты?
Я мысленно заштриховал начерно его, высокий стул, на котором он сидел, и кувшин с насечками на боку. Теперь все.
— Плясать под дудку Судьбы, как и раньше.
— А потом?
— Умирать.
Я так легкомысленно пообещал ему это, но знал — для начала надо найти способ умереть. И еще я знал, где его можно поискать.
Дор-Надир славен не только своими борделями. Он является счастливым и гордым обладателем лучшей на Юге Магической Академии. Целый район — обнесенный стеной, с тремя воротами и возвышающейся посередине Башней Пяти Искусств. Болезнь не затронула магов — или они хоронили своих мертвых в тишине, там же, за воротами — кто знает?
У тех створок, которые я почтил своим присутствием, был заметный изъян — безвкусное изображение осьминога, разрывающегося пополам каждый раз, когда район магов посещали гости. И стражник, у крайнего левого щупальца.
Было время, я боялся магии. Потом презирал, потом осторожничал, потом не считал за факт. И в конце она таки дала мне под дых, да еще как…
У меня на родине говорят — 'Клин клином вышибают'.
Посмотрим, хватит ли у местных магов духа выучить меня своему искусству. А то, что я собираюсь применить его для ускорения процесса собственного умирания — не их собачье дело.
— Я собираюсь научиться здесь всем премудростям, кои мне сможет предложить это заведение — нагло прогнусавил я стражу. Но его меланхоличность без труда победила мое нахальство. Он просто ткнул мне пальцем в домик неподалеку, с дверной ручкой в форме головы орла. Два чахлых лимонных деревца по бокам порога, и надпись, с претенциозными завитушками: 'Приемная комиссия'.
Приосанившись (с хрустом) и воздев подбородок (со скрипом) я распахнул дверь; минуя темный коридор, попал в светлую комнату по правую руку, и узрел совсем еще молодого кахийца. Это племя отличается чванливостью, курчавым волосом и полным отсутствием юмора. Данное воплощение собственной значимости держало седалище на краешке стула, опасно перенеся вес тела на пятки, упирающиеся в стол, заваленный бумагами. Он приводил в порядок руки, от нечего делать — видимо, нечасто сюда заявляются желающие овладеть магией.
— Я прибыл, чтобы поступить в вашу Академию, считающуюся, безусловно, самой лучшей на Юге. Слава ваших мастеров долетела и до тех краев, где я доселе…
Тщательно заготовленная речь была смята одним только постным взглядом. Неопределенный источник звуков, такой как я, не мог и надеяться отразиться в этих полных самолюбования глазах.
— Ты слишком стар, старик, — брезгливо ответил юнец, орудуя пилочкой для ногтей, — ты старый, а таких старых, как ты, старик, мы не берем. И даже менее старых не берем.
Казалось, упоминать в разговоре мой возраст ему было приятно. Еще бы, он то сидел и пилил свое молодое тело, и частички его молодых ногтей падали на пол, какое расточительство…
Я не стал спорить. Я вернулся домой. К милым леди, летающим на облаке, и папоротнику.
В одном из залов этого, весьма в прошлом богатого дома я нашел зеркало. Думаю, раньше под тогда еще не провалившимся куполом находился гарем. Потом лианы почти полностью заплели фривольные мозаики, роскошь давно ушла отсюда, и лишь плесневело морщились шелковые драпировки на стенах. А в углу стояло медное зеркало.
Я осмотрел, надо отметить, весьма критически, свое желто-коричневое отражение, употребил разлезающийся на глазах шелк для протирания пыльной поверхности, даже подмигнул себе. Есть у меня такая дурная привычка — относиться к своим отражениям, как к живым существам. Хотя, почему дурная — вы вот уверены, что когда вы отворачиваетесь, ваше отражение не корчит вам рожи за спиной? Я нет. И кончим на этом, препираться я здесь не собираюсь. Я подмигнул самому себе, и точка. И даже поздоровался.
— Ваше Бывшее Величество, Самодержец, Безумец и Вор, как себя чувствуете?
Пальцы легли на набрякшие веки, потянули их к вискам, придавая мне сходство с Цином. Патина точно легла на сетку лопнувших кровеносных сосудов на отражении носа — почти один в один. И я подивился повторяемости природы, и ответил самому себе:
— Не забывайте, милейший, вы еще и Актер. И многому научились.
Да, это так. Ладони мои взопрели, голова разболелась, как перед дождем, хотя до оного было еще два с половиной месяца, хватающих ртом раскаленный воздух; закололо подмышкой, но спустя полчаса (всего полчаса!) я заметил улучшение. Явное и не поддающееся сомнению.
Этому фокусу меня научил один актер из нашей труппы. В целом — ничего сложного в нем нет, и только спустя годы я понял, что легким этот фокус является лишь для тех, у кого есть магические способности. Вот у меня они есть, хоть я в магию до сих пор не очень то верю; и у моего напарника они были. И 'натренированность лицевых мышц', как он объяснял это чудо, тут ни при чем. Менялось не только лицо, но и руки, и вообще тело. Но я отвлекся. Вы помните — я же стою перед зеркалом и корчу рожи; так вот, вернемся ко мне, тогдашнему.