Я проворчал, достаточно тихо, чтобы она не обратила внимания:

— Чего? Того, как люди будут вспарывать себе животы перед этими напыщенными вонючками?

Мне резко перестал нравиться этот день, этот праздник, жрецы и запахи, мне вообще все не нравилось.

Она не ответила. А меня прижали со всех сторон, толпа с лицом, одним на всех — туповато-восторженным, жаждущим зрелища и чуда. Я бы развернулся и ушел — если б мог.

Солнце между тем встало высоко, раскаляясь добела.

Телка погибла быстро, Жрецы умылись ее кровью, и началось то самое, ради чего все затевалось — прорицание.

Старшие взвыли по-волчьи, простерлись ниц, толстяки забубнили какую-то мелодию, смутно знакомую и жуткую. На меня повеяло холодком, и я ему, несмотря на пекло, вовсе не был рад. Люди вокруг, вытягивая шеи, терпеливо ждали ответа Богов. И дождались, и стон прокатился по толпе, медленно нарастая; наконец слова прорицания достигли и наших ушей.

Беды и болезни три раза по двенадцать дней. Не оригинально, штамповано, постно в формулировке, но, тем не менее — пугающе. И даже очень. Жрецы, конечно, пытались сделать вид, что степенно молят Богов о снисхождении, но плохо у них выходило, плохо… За такую игру любого из нашей труппы я выгнал бы взашей. Их лица были слишком полны ужаса. Толпа упала на колени — как один человек, в порыве религиозности, и, падая вместе со всеми (меня так зажали, что стоять я и не смог бы), я подумал — а не способ ли это увеличить количество пожертвований в храм? Если так, то жрецов стоило даже похвалить за их игру. Они стали белее мела, а те, что были черны — серого цвета. Вволю наплакавшись, люди стали расходиться, ибо продолжать процессию и празднество стало как-то не очень удобно — после такого то! Они шли тихо, как песчаные мыши. Мрачно поглядывая на небо, словно оттуда может свалиться беда — персонально каждому, и тюкнуть по голове.

Я не то чтобы совсем атеист, но… Скажем так: я признаю существование Богов, а также Силу, стоящую за ними, но не очень то их уважаю. Будь я на их месте, сделал бы всем большое одолжение — в виде Конца Света, чтоб не мучиться. И сразу — в рай, или Сады Божественной Неги, или как их там… Чем мы так насолили Богам, что они заставляют нас страдать? Боги — жестокие кукловоды. Да не минует и их — Конец, Смерть, Разрушение, Мор и Глад. Ибо они тоже сущее — и подвержены распаду, так?

Ну вот, я ушел в философствования, причем частично заимствованные; мой старый знакомец Прего Влакки, доктор истории и теологии из Лианского Университета, на этих теориях собаку съел, а я в свое время слишком долго с ним общался, вот и понахватался умных слов, хотя у меня есть оправдание. Они точно выражают то, что я хочу заявить Создателям и Управителям этого мира.

Можно, конечно, встать в позу и сказать — я поплатился за свое неверие и атеизм. Можно сказать — я до сих пор плачУ.

Но я не тешу себя надеждой на то, что Богам есть дело персонально до меня. Я, увы, не пуп Вселенной, а всего на всего маленькая пупочка, прыщик; мой эгоцентризм не столь велик, чтобы полагать подобное. Были времена, когда я искренне верил — и так же терял близких мне людей.

Ха!

Я сейчас, мои дорогие ученики, старательно обманываю сам себя. И вас заодно, но это не так страшно. Я пускаю цветную пыль в глаза разукрашенными, заумными фразами, чтобы не писать сейчас о… но правда проста. Едкая, сволочь — если я выплюну ее на бумагу, она оставит меня в покое?

Да, я — воплощенное самомнение, жесткость и черствость… Но я содроганием вспоминаю сейчас те несколько дней, когда с неба на нас обрушился ливень, принесший только язвы и болезненный кашель. Я стараюсь забыть, как один за другим умирали люди на улицах — и страшно было не от самой смерти, а оттого, что не щадила она никого.

Хотя началось все с бедных районов.

С трущоб.

С нас.

Выжил я потому ли, что снова подействовало проклятие старого герцога, или по прихоти Судьбы (презираемой мною тогда лишь чуть менее Богов), не знаю.

В те ужасные дни сотни людей стремились в храмы. И потому, что надеялись вымолить там прощение, хотя я не понимаю, как можно молить о прощении за то, о чем ты не имеешь ни малейшего представления; и потому что там были Жрецы, могущие дать… успокоение? Выздоровление?

Мы тоже бывали там, ровно пять раз, одного за другим относя на руках друзей. Цин просто молча отдался болезни, и так же, не проронив ни слова, встретился с темнотой Молельного зала, где его разместили между других умирающих. Малой плакал и просил меня сделать так, 'чтобы все кончилось', а я объяснял ему, что я не Бог, и уничтожение мира не входит в мою компетенцию. Йочи о чем-то шепталась с Хилли, они строили планы — что будет, когда все выздоровеют, и мы уедем отсюда. А Занг старался смехом приглушить кашель.

И вот остались только я и Хилл, подозрительно кашляющая; остальных поглотил Храм Безликого. Перед этим его пищей (жертвой? еще одним телом, сваленным в груду?) стал Занг. Весил он в болезни немногим больше трущобной крысы, и, пока я его нес, захаркал кровью мою и без того не чистую рубаху. Я не в обиде, нет, совсем нет. Она была старая и рваная. О чем жалеть… Да?

Хорошо помню те тридцать три ступени, мокрые, скользкие. 'Не чужие ли легкие на этих камнях?' — неумело пошутил я, и Занг улыбнулся. Я старался не поскользнуться, но под ноги почти не смотрел, двигаясь почти на ощупь… и не мог отвести глаз от лица моего маленького друга и сообщника — такая надежда была там, что я позавидовал ему. И еще я тогда думал, что никогда не забуду его глаз. Улыбки. Смешной манеры кривить бровь.

И конечно же, я забыл. Я пишу сейчас 'белозубый Занг', но я просто знаю, что он был таким. Я помню о самом факте, но никакой картины не встает перед моими глазами. Хотя…

Иногда я вижу ночное небо, густо усыпанное звездами.

Поплакал, старикашка?

Это называется катарсис.

***

После похорон последнего ребенка мне было отмерено три дня на сумасшествие, бесцельное и никчемное. Я просидел большую часть времени под треснувшим куполом большой залы, в богатом некогда дворце, служившем нам пристанищем. Как зверь, затаился в папоротниках, выросших в проломах гранитных плит на костях съеденных нами крыс. Иногда слышал погребальные песнопения. Это было в те дни, когда дул дахо, ветер с моря. И вопли познавших смерть струились вместе с гнилостными запахами рыбы в щели моего убежища. Водоросли, отчаяние, морская соль и боль. А я сидел, прислонившись спиной к осколку расписного потолка, затылком упираясь в красивейших небесных созданий, чьи руки полны даров волшебных садов, а уста — меда. Лазурное небо и кучерявые, нечесаные облачка. Идиллия.

Три дня исчислялись не только в плаче, закатном и рассветном; меня по очереди посещали мысли, но, встретив пустой, остановившийся взгляд, пожимали плечами и уходили. Шорох летучих мышей между двумя половинками моего сердца. И звезды — капли крови Богини Ла, которая изменила своему мужу, Богу Ша, с его братом, и была убита, и разрезана на кусочки; голова ее по сию пору плывет в небе, ухмыляясь и становясь все тоньше к концу месяца.

Это была чистейшей воды случайность, и заключалась она в том, что одна из мыслей вернулась ко мне как раз в тот момент, когда мозг мой сморщился, как сушеный финик, а душа, наоборот, распахнула глаза, и, естественно, проглядела шпиона. Она, эта мысль, не поверила в то, что я потерян для какого-либо, даже самого вялого, разумения; вернулась и прочно засела у меня в голове, упершись для верности руками и ногами в череп изнутри. Странная картина — мысль с конечностями; но каждая мысль имеет хоть одну конечность, когда заканчивается…. Почему бы ей не иметь их четыре, или сорок? Сороконожка-мысль.

О чем?

'Почему бы мне не умереть, почему бы нам не умереть, почему бы всем не умереть?'