Изменить стиль страницы

— Выселенец пристроился к сапожнику Кире, — докладывал Гривенник. — Кожу мочит, крюки вытягивает. Вроде и тачать выучился. За это его и кормят-поят.

— У кого сейчас Киря шьет? — насторожился Сопронов. — Не у Славушка?

— Славушку-то он уж сошил и сапоги, и камаши бабе. Нонече он переполз ко мне в избу. Как только сошьет мои сапоги, так и уедет в Шибаниху. Севодни к обеду сулил дошить сапоги-то.

— Откуда взялся у тебя сапожный товар? — спросил Сопронов насмешливо.

Гривенник подзамялся:

— Таскать, купил на торгах.

Игнаха усмехнулся: «Ну, ну» — и отступился от письмоносца. Но добавил:

— А к кому Киря пойдет в Шибанихе?

— Сам Евграф затребовал!

— Сообщи, кому он шить будет в Шибанихе и на какую колодку. Мужику или бабе.

Дугина щелкала костяшками счетов» к разговору, кажется, не прислушивалась. Игнаха все-таки покосился на своего бухгалтера. Сделал предупреждающий знак.

Гривенник понимающе кивнул, встал и подался на почту. Он ходил с казенной сумкой для писем и районной газетки. Других газет народ пока не выписывал. Почтовым агентством, открытым в Ольховице еще при царе-косаре, командовал нынче хромой Митька Усов. Он только что передал дела по колхозу приезжему двадцатипятитысячнику, который уехал пока в Ленинград за семьей. В Ольховице гадали, привезет или нет. Может, и сам останется в Ленинграде… Вся Ольховская ячея была в начальниках. Партийные собрания проводили в конторе сельпо, а когда созывали расширенный актив, то в сельсовете у Веричева. Гривенник тоже считал себя нынешней интеллигенцией. Как раз на таких правах его числили в сельсовете активом и везде угощали куревом. То папиросами «Дукат», то душистым «Гродненским», а то и просто моршанской махрой. Только «Гродненский» и моршанскую надо было сворачивать, поэтому Гривенник приучился «стрелять» больше папиросы.

Почта размещалась за капитальной стеной сельпо. Митька Усов был совсем новым заведующим. Привыкал. Его сняли вначале с «коммуны», потом с председателей и поставили на почту, как считалось, на должность, где платят не трудодни, а рубли. Двадцатипятитысячника в Ольховице ждали со дня на день. Говорили, что он уже выехал из Ленинграда. А куда выехал, может, в Вологду, может, в Ольховицу? Спорили, сколько трудодней установят ему на общем собрании. Об этом же событии судачили и на почте. Усов сидел за барьером, на котором стояли новенькие голубые весы. На столе у завпочтой лежала штемпельная подушка со штампом почтового отделения. Митька называл штамп печатью, научился ежедневно переводить число на этой печати и с удовольствием штемпелевал письма. Гривенник спросил:

— А ты, Митрей, читал, как Ваську-то Пачина в газетке продернули?

— Знаю, кто и продернул, — ухмыльнулся Усов.

— А кто? Ты как думаешь? — спросил Гривенник.

— Много будешь знать, скоро состаришься, — со смехом сказал Усов, разбирая свежую почту, которую возили на лошади из соседнего сельсовета. Митька штемпелевал письма, сортировал их по деревням. Письмоносцев на весь сельсовет нужно было не меньше трех, а ходить подрядился один Гривенник.

— Гляди-ко, Митрей, опеть пришло письмо Роговым.

— Ну дак что? Неси в Шибаниху. Какой обратный-то адрес? Кто писал-то?

— Ро-гов И-ван.

Гривенник с трудом, по слогам прочитал, от кого письмо. И отложил письмо в сторону.

— Ты чего письмо отложил? — спросил Митька.

— А некому отдавать-то. Хозяйство леквидировано. Одна Верка с детями, да и та в бане живет… Пашка давно выслан.

— Ну так и отдай письмо Верке. Либо Сережке Рогову, школьнику.

— А я уже выкинул два. Мне Игнатей Павлович велел выкидывать, ежли от данилят придет письмо. Я и выкидывал. Немного и было.

Усов сидел, разинув рот. Вдруг он начал колотить кулаком в капитальную стену:

— Не умела песья нога на блюде лежать! Ну-ко, зови Сопронова! Когда это он велел роговские каневерты выкидывать? Я в турму из-за вас не хочу… Ты знаешь, что это дело уголовное? Турмой оно пахнет!

Гривенник присмирел:

— Да я чево… Чево велят, то и делаю. Ты говори с Игнатьем Павловичем… Вон и таварищ Скочков тута…

— Поговорю и с ним! — Усов снова начал стучать в стену. — Только отвечать-то придется тебе, дураку! Снимут тебя с должности, как пить дать, снимут. Про Игнатъя не знаю… Иди, орясина!

Расстроенный Гривенник, мысленно матеря Игнаху, взял письмо и отправился в Шибаниху. И вот письмо Ивана Никитича, которого уже не числили и в живых, он подал Сережке Рогову. Оно дошло наконец-то до Аксиньи Роговой и Веры Ивановны. В бане поднялся бабий рев…

Через два-три часа вся деревня узнала, что Иван Рогов с Данилом Пачиным живые, а Гаврилы Ольховского в живых нет.

Евграф узнал эту новость под вечер от прибежавших в контору Алешки с Сережкой. Ребятишки принесли найденный зуб от бороны «зигзаг».

— Молодцы! — похвалил ребят председатель. — Принесли, который и я давал. Где свой-то нашли?

Зуб найден был на дороге, по которой Алешка перевозил борону на другое озимое клоно. Запыхавшись и перебивая Алешку, Серега рассказал, какие слова пишет отец про Данила Пачина да Гаврила Насонова. Евграф ничего не стал больше спрашивать. Беломор так Беломор. Он знал примерно, что значит этот Беломор… Уполномоченный сидел рядом, прислушивался, писал расписку в приеме жеребца Уркагана. Уполномоченный весь день бродил по пятам Евграфа, надоедал, требовал окончательно решить вопрос с жеребцом. Кто погонит Уркагана на станцию в район? Погонит Уркагана сам Смирнов, но и Киндю придется послать. «Как прикажут, так и сделаем…» — подумал Евграф.

— Ты, Каллистрат Фокич, справишься ли один-то?

— Я, Евграф Анфимович, всю жизнь с лошадьми. Только ты выпиши мне овса хоть с полпуда. Сегодня же выеду в Ольховицу!

… Но планы Фокича выехать в Ольховицу верхом на Уркагане начали с самого начала срываться и рушиться. Во-первых, Самовариха ни за что не хотела вступать в колхоз. Во-вторых, следователь Скачков с Володей Зыриным прислал такую записку:

«Тов. Смирнов! Я срочно везу в район арестованного Малодуба, чтобы он опять не сбежал. Действуй, исходя из местных условий. Особое внимание обрати к делу предрика Микулина и на сельхозналог. В «Первой пятилетке» не должно быть единоличников, учти и заруби на носу! Стопроцентная коллективизация по району срывается именно Ольховским сельским советом. К сему Скачков».

Пришлось Фокичу опять ночевать. Он хотел наутро убить двух зайцев: уговорить Самовариху, чтобы она подписала сразу два заявления. Одно заявление о вступлении в колхоз, другое насчет гражданки Пелагеи Мироновой. Дескать, гражданин Микулин никак не мог сделать второе брюхо гражданке Мироновой, поскольку в деревне Шибанихе совсем в это время не присутствовал. Фокич с лампой, вывернутой до предела, сидел в избе Куземкина и сочинял два этих заявления за неграмотную Самовариху. Причем бумагу по оправданию предрика он написал под копирку. Копирка была давняя, вся измятая. Второй экземпляр получился совсем невнятно. Впрочем, не пригодился ни первый, ни второй…

Наутро уполномоченный вызвал Самовариху в контору колхоза. Когда баба пришла, Фокич велел Евграфу выйти, а сам накинул на двери крюк. Сперва он нагнал на Самовариху хорошего страху подробным допросом: как фамилия, какую держит скотину, много ли сеяла льна, холсты продавала ли и какие есть родственники в Шибанихе либо в Ольховице. Самовариха доложила Фокичу, что ему требовалось, и спросила:

— Дак ты, батюшко, миличия?

— Нет, я по сельскому хозяйству, — сказал недовольный Каллистрат Фокич. — Я у вас в деревне не в первый раз.

— Дак ты у ково ночуешь-то, не у Володи?

— Где я ночевал, это тебя не касается, а ты мне скажи, чье брюхо у Пелагии Мироновой.

— Да какое брюхо, ежели Виталька-то давно ножками бегает. И вдоль лавки, и до порога.

— Пусть он бегает хоть до Ольховицы! — сердился Фокич. — А ты скажи про новое брюхо.

Самовариха притворилась, что про новое Палашкино брюхо слыхом не слыхивала, а вот девка, которая растет, дак та по обличью вся в Микуленка.