Изменить стиль страницы

— Отпусти, — кряхтел Никитин. — Как с цепи сорвался.

— Сиди. Эй! — окликнул долговязый Андрюхиных пулеметчиков. — Забирай пулемет, да живо. Шпарьте к своим. А этого мы оставим. В плену он теперь.

Андрюха попробовал вывернуться, но не сумел. Пулеметчики откатили «максима» и скрылись, дробь трещоток послышалась рядом.

— Вот теперь бежать тебе некуда, — сказал долговязый. — Закуривай. Андрюха хотел было дать деру, но его схватили за полу шинели:

— Эй, эй!

— Чего эй!

— А то, что лежи. Не надо было вылезать так далеко. Да еще с расчетом. Вот мы и отрезали тебя. Худой ты вояка. Откуда? Не ольховский, случайно?

— Ольховский. А ты кто?

— А я буду Иван-пехто. Микулина знаешь?

Никитин, конечно, знал Микуленка. Забыв о том, что он в плену, он рассказывал долговязому про себя и про Ольховицу.

— Ты как узнал, что я из Ольховицы?

— Цё да цё, ремень через плецё, — засмеялся долговязый. — По выговору. Ладно, ползи как-нибудь к своим. Только вот записку напишу. Передашь Микуленку, когда приедешь домой.

Конечно, все это было Андрюхе немного смешно, война-то не настоящая. Вроде детской игры. Но получить благодарность от самого Тухачевского, а потом попасть в плен — в этом было мало приятного. Еще и под арест угодишь. Долговязый, раскрыв полевую сумку, с минуту писал на большом командирском блокноте. Он выдрал листок, свернул его аптечным пакетиком. Андрюха спрятал пакетик в нагрудный карман.

— Ползи теперь, — засмеялся долговязый, — да вперед будь умнее, в плен больше не попадайся. Нет, лучше бегом! По елочкам.

От берега послышалось не очень серьезное, скорее веселое «ура», «противник» пошел в наступление. Андрюха побежал к своим, даже не запомнив знаки различия своего победителя. Он как бы ненарочно «забыл» этот эпизод, а про пакетик забыл и взаправду, прочитал его только через много дней, будучи уже дома:

«Никола, теши фои побольше, а то от говна корове скоро ступить будет некуда. Нашито новых гимнастерок, на любой размер соглашайся, пусть хоть и не по росту. Не знаю, свидимся ли».

Подписи не было. Андрюха читал записку с похмелья, на второе утро кузьмова дня. Они гуляли со своим двоюродным Ванькой, тоже Никитиным. В третий, а может, в четвертый раз он рассказывал Ваньке, как всех точней и проворней разобрал и собрал пулемет, но Ванька тоже не уступал:

— Из чего состоит затвор? А? Первым делом: курок с пуговкой. Дальше — стебель-гребень. Боек с пружиной. Так? Потом планка и боевая личинка. Во!

Деревня Горка стояла от Ольховицы в получасе ходьбы, и женка двоюродного Ивана второй раз за день бегала в лавку за вином. Пиво на кузьмов день варили на Горке редко.

— Шура! — Андрюха Никитин в восторге тряс кулаком. — Шура, хорошая баба, ты меня опять выручила.

Большая изба братана была заполнена стариками, бабами и ребятней, все пришли глядеть, как гуляют Никитины. Оба слегка притворялись пьяными и говорили совсем не о том, о чем хотелось. Андрюха ждал, когда люди уйдут и можно будет поговорить о настоящих делах. Иван тоже все порывался, начинал рассказывать что-то важное, но сразу смолкал, тряся головой. Гармонь в его руках играла с каким-то отрывочным заиканьем.

Когда это началось, с каких пошло пор? Приходилось даже в застолье скрывать свои думы и мысли. Обоим было не по себе. Вино не веселило, а только шло по лицу красными пятнами. Разговор то и дело спотыкался, как старая некованая кобыла. Выручала и впрямь не гармонь, а жена Ивана, веселая Шура. Да еще неисчерпаемая военная тема. С маневров братаны переключились на КВЖД и на китайскую стычку, поговорили о французском самолете, который заблудился и сел в сибирской тайге. Потом сразу и не сговариваясь дружно запели: «Как родная меня мать провожала».

Вновь и вновь ставила Иванова мать начищенный в честь кузьмова дня самовар. Чистое полотенце с яйцами дважды опускали в кипяток и пригнетали крышкой, но пшеничные пироги с рыжиками и с окунями лежали нетронутыми. Двоюродные в обнимку пошли в огород к бане. Шура выбежала за ними, подавая ватные пиджаки.

— Андрюха, ты понял, к чему дело идет? Нет, ты скажи, понял или не понял? — горячился Иван.

— Понял. Давно. Нам там утром и вечером акафист читали, все про одно: долой кулака. Ну, я и спросил одинова: товарищ командир! Комиссар Гринблат такой был, на машине к нам приезжал вместе с Бергавиновым. Товарищ Гринблат, говорю, кто такой кулак? А он поглядел на меня да и пошел, ничего не сказал. Кургузый, а все видит, буди ястреб.

Андрюха опять достал из кармана таинственную записку: «Теши фои побольше… корове скоро ступить будет некуда… на любой размер соглашайся».

— Чево читаешь-то? — Иван языком мочил газету, чтобы свернуть цигарку. Оба они оперлись на сруб пустого к осени рассадника.

— Записку бы надо передать, Микулину.

— Микулину? — Иван бросил цигарку, даже неприкуренную. — Микулину я этта свистнул пачинским коромыслом. Добро свистнул.

— За што?

— За шти. Он знает, за што. Только надо было мне выйти сказать, за што. А тут… Девка заверещала, народ выскочил. Милиция вроде была. Ну, я и не посмел… Потом, думаю, скажу. Ушел. Теперь жаль мужика. Надо было не ево, а Сопронова хряснуть-то. Налогу знаешь сколько наворотили? Да мне и в три года такую сумму не выплатить!

— Бери бутылку, пойдем, — враз протрезвел Андрюха.

— Куда! Мириться? Я уж думал и сам. Да все дела-случаи… Пойдем, я не боюсь. Шею подставлю, скажу: лупи на сдачу.

— Худой мир лучше доброй ссоры. Я и записку отдам заодно. Двоюродные, не долго думая, с короткими песнями двинулись в Ольховицу, чтобы помириться с Микулиным.

Мы с товарищем гуляем,
Как родные братовья,
Не родные да двоюродные —
Все-таки родня.
Ой, хотели запретить
По этим улицам ходить.
И эх, тогда запрет дадут,
Когда зарежут, нет, убьют.
В Красну Армию поеду
На кобыле вороной.
Управляй, моя сударушка,
Сохой и бороной.

В пустом поле по-летнему яростная разливалась клонами зелень озимой ржи. После первого крепкого заморозка клоны зеленели еще сочнее, ярче, серые межи и луговины оттеняли озимые полосы еще явственней. Как будто назло вплотную приблизившейся зиме юная эта рожь просто полыхала своею зеленою кровью! Умытая первым, быстро стаявшим снегом, она по-девичьи беззаботно стелилась над низкими сплошными изжелта-серыми тучами.

Стояла глубокая осень.

В исполкоме опять шло собрание. Но дружки не знали о том, что вместо Микулина все собрания теперь проводил Игнаха Сопронов. Три дня назад всем членам ячейки, кроме Шустова, на районной комиссии возвратили билеты. Нет худа без добра! Два удара коромыслом поперек спины спасли Микуленка от вычистки, его даже перевели в район на должность председателя райколхозсоюза. Он не стал отказываться от звания пострадавшего в классовой битве. Помалкивал, когда называли жертвой кулацкого произвола. Ничего этого, конечно, не знал Ванюха Никитин — самый главный виновник неожиданного микулинского повышения.

— Степанида! — попросил он. — Вызови-ко председателя на пару слов. Сюды, в коридор.

— Сицяс, — охотно отозвалась уборщица. — Да ведь у их собранье. Все шоптаники в одной куче.

Собрание на этот раз действительно было необычным. Сопронов, поставленный на место Микулина, собрал в исполкоме почти всех нянек, а также нищих старух, вроде шибановской Тани. Он решил одним разом убить двух зайцев: возродить распавшуюся группу бедноты, а также выявить и прижать эксплуататоров чужого труда. В тот момент, когда Степанида зашла в читальню, новый председатель усиленно требовал с шибановской Тани, чтобы она сказала, сколько дней жила в няньках у Павла Рогова. Таня смущенно шмыгала носом: