«Али Хан, — продолжал Хамид Каим, — стал мне братом, которого у меня не было. Когда я вспоминаю свою юность, я слышу его смех. Отец ничего не имел против этого союза, так похожего на братство. Он возил нас обоих на рыбалку. Мы вприпрыжку носились по песку, когда позволяла погода, например в ясные и теплые ночи. Ложились спать под открытым небом. С ним вместе я научился находить и называть созвездия. Ганимед, Кассиопея, Орион. Нам даже казалось, что они шуршат в вышине и этот звук похож на шорох тонкой ткани, потрескивание травы и сухого тростника, поющего на ветру о своей хрупкой боли. Прибой завораживал меня, и я часто думал: какие сокровища таит в себе даль и вечно убегающий горизонт? Я говорил ему об этом, и он смеялся — его мало увлекала поэзия мира. Потом, завернувшись в толстые одеяла, мы засыпали под морским ветром.
Он рассказывал мне о своей сестре. В отличие от него, она была шалуньей. В его глазах часто стояли слезы гнева. Однажды вечером, когда мы уже почти заснули — отец куда-то ушел, — он вскочил на ноги и стал кричать против ветра. Он выкрикивал свою ненависть к жизни. Иногда я думал, что он покончит с собой, но его глубокая натура толкала его на завоевание счастья. Незадолго до смерти сестры он, по его собственному выражению, окунулся в религию. Я — трудно себе представить — никогда не переживал ничего подобного. Я имею в виду ощущение величия, глубокое чувство непрерывности человеческой жизни. Конечно, я очень любил звезды, недосягаемую даль, но не различал в ней ничьего присутствия. Али Хан, напротив, верил, что во всех наших поступках и мыслях есть смысл. Он даже принялся усердно посещать мечеть неподалеку от дома — в то время подобная привычка казалась странной и не подобающей юноше. Иранские муллы еще не свергли шаха. Земля в Эль-Аснаме еще не содрогнулась.[21] Его вера была простой и открытой, она не имела ничего общего с тупым беснованием тех, кто в наши дни готов и солнцу горло перерезать.
Однажды утром — мы еще толком не проснулись — он позвонил в дверь. Ему было пятнадцать лет — сознательный возраст. Он взял меня за руку и сказал:
— Смысла нет ни в чем, даже в отсутствии.
Он выглядел растерянным, и я понял, что с ним что-то случилось. Он зашел ко мне в комнату, порылся в книгах и достал Коран в зеленом шелковом переплете. Долго смотрел на него.
— Книга стоянок,[22] — сказал он.
Он погладил обложку, открыл книгу, с ужасающей, почти безумной медлительностью перелистал ее, потом закрыл. И все. Я был на похоронах его сестры. Он никогда больше не говорил со мной о религии. Никогда больше не вошел в мечеть. В течение долгих месяцев сестра была его единственным божеством, и каждую неделю он ходил на кладбище, садился возле маленького надгробия из белого мрамора и слушал, как ветер поет в ветвях буков. Я думал, что он сойдет с ума. Понемногу смех вернулся на его уста. Мы снова пошли по морской дороге, одни.
Дорада, которую я поднял из пены, смотрела мне в глаза. Отец умирал. Мать не находила себе места, и я понял, что они любили друг друга несмотря на бесконечные ссоры, угрозы разрыва, уходы из дому, которыми, как вехами, было размечено мое детство. Я так ничего и не понял в любви. Этому чувству книги не учат. Отец умер июльским вечером.
Позже мы вместе поступили в университет. Там мы изучали литературу под неусыпным полицейским надзором. Внутри университетского микрокосма набирали обороты левые и ультралевые движения. Нам поручили заниматься культурной составляющей революционного проекта. Начал выходить журнал: Хан отвечал за типографию, а я занимался художественным и идеологическим содержанием. В это самое время верхушка нашей партии стала всерьез заигрывать с властью. Мы об этом не знали и в блаженном неведении продолжали свой муравьиный труд.
Я познакомился с молодой женщиной. Она была похожа на преподавательницу, звали ее Самира. Однажды вечером я отвез ее к морю и рассказал ей об отце. Было тепло и прекрасно. В ее волосах блестела водяная пыль. В глазах — звезды. Я заключил ее в объятья, раздел и смотрел на нее, она была бледнее газели. На ее теле сплелись в круг все мои ночи. Мы были совершенно одни. Мир обезлюдел. Я взял небо у нее из рук и нежно поцеловал его. Ее тело трепетало как оперение птицы. Она позволила мне овладеть ею. Я поднялся к источнику вод.
— Отныне, пока я жива, ничто не разлучит нас. И это небо, и тело, которое ты созерцаешь, я приношу тебе в дар. Моя кровь принадлежит тебе. И все, что есть на земле, и все, что есть в море, и все, что дышит, и живет, и умирает, — все это принадлежит тебе.
Она распустила волосы, и они упали ей на колени.
— Близко я буду или далеко, подарит нам судьба остаток наших дней или похитит нас друг у друга — ты никогда не будешь одинок, слышишь?
Ее тень выросла и смешалась с водами, по которым я поднимался.
— Тень, лежащая на тебе, необычность, которая тебе присуща, — я читаю об этом в тайнописи твоих рук, которые только кажутся пустыми, но в которых, как говорил тебе отец, таятся все наши жизни, нынешние и грядущие, и моя жизнь, и твоя, и жизнь наших отцов, и жизнь наших матерей.
Я взял ее лицо в свои ладони и заплакал.
— Мои руки пусты, мое семя бесплодно.
— Ты мое раскрывшееся сердце, ты тень, что несет меня, — отозвалась она».
Шел дождь. Ее мокрые волосы пахли скошенной травой. Хамид Каим овладел ею снова под теплым и мягким летним дождем. Песок жадно впитывал воду. У нее был вкус свежескошенной травы. В университете возобновились занятия, и они решили объявить забастовку. Журнал, который они с Али Ханом издавали, стал орудием войны. Они заняли большие аудитории и кабинеты администрации. В течение трех дней они митинговали, отстаивали свои права, требовали. Они шли в колоннах, поднимая к небу транспаранты, говорившие о том, что их жизнь — это их боль. Самира повсюду следовала за ними. Революция испытывала их на прочность.
У всех по рукам ходили листовки. «Демократия!» — беззвучно кричали буквы. Листовки переползали с рук на руки, как мухи. Цеплялись за деревья и повисали головой вниз, как обезьяны. Потом падали, словно листья в потоках ветра и света, ветра и гнева. Стояла осень. Деревьям надлежало умереть, чтобы с новой силой возродиться. Круговращение соков сопровождалось грозовой лихорадкой.
Полиция осадила университет. Уехать. Повсюду рыщут вооруженные люди. Самира? Они никогда больше ее не видели. Хамиду Кайму удалось бежать. Али Хану тоже. Они объехали мир. Китай встретил их пением сирен.
Хамид Каим сидел под эвкалиптами. Лучи солнца падали косо. Меж ветвей, под длинными измученными листьями свет распадался на красные и желтые блестки. Его вспышки, осколки озаряли серьезное лицо журналиста. Когда он вспоминал о юности, пленительная улыбка оттеняла выражение его лица — лица человека, прошедшего через испытания.
Тень ветвей на земле, у нас под ногами, расползалась на сотни штрихов. Хамид Каим рассказывал о своей любовной связи с матерью Амель; он горько сожалел о своей черствости: та женщина, быть может, любила его… Эта неуверенность его страшила. Прежде всего ему вспоминалась плотская страсть — так он сказал нам, улыбаясь. Пожар, зарево! Он смеялся над своей неопытностью. Почему молодые люди отделяют тело от духа? — спросил он. Мурад пустился в пространное метафизическое объяснение, противопоставил Блаженного Августина святой Терезе, Ибн Рушда — Ибн Араби,[23] но это не удовлетворило журналиста.
Мне ведомы телесные порывы, пытка чувств, тирания плоти — и только. Неджма под душем, например. Я отчетливо помнил ее формы. И ее запах. Поток, лившийся на наши заново рождающиеся тела. Любовь? Я, знаете ли, дорожу своим душевным здоровьем. Наши женщины, такие красивые, прежде всего ищут заботливого мужа. Этой роли я никак не соответствовал: у меня не было ни приличного состояния, ни квартиры в центре Цирты, ни шикарной машины, что служила бы гнездышком для любовных проказ — душевая кабина в гостинице заставила бы расхохотаться самую простодушную из наших девственниц. И я довольствовался тем, что трахал в задницу самых смелых: невест моих друзей или соседей, усталых путешественниц, заночевавших в гостинице «Хашхаш», шлюх, подружек моих сестер, вдов, сироток, распустех, танцовщиц, бандерш и мечтательниц. Возвышенную любовь и ее тяжелые обязанности я оставлял Мураду, платонику и моему другу. В качестве жертвы своего бреда он заполучил Амель Хан, жену нашего преподавателя. Конечно, я и сам не был равнодушен к чарам этой дамы. И я отнюдь не жаждал послушничества. Монастырскую жизнь я отдавал на откуп идеалистам вроде него. Тени на земле — их отбрасывали листья эвкалиптов — представлялись мне множеством переплетенных тел, которые борются с пожирающим их огнем. Геенна плотская. Не творите блуда, заунывно бормотали наши братья. Не покрывайте их своими телами, легко отзывающимися на похоть. Аминь. Я отменю наложенный запрет. Я повеселю их затюканных баб. В одежде и хиджабе, раздетых, сконфуженных под натиском моих чувств, погребенных под вулканом моей мужественности. Я стисну в объятиях вселенную с ее непрерывным разрастанием. Свет катился по пожелтевшей траве, рассыпался кристаллами и драгоценными камнями.
21
Имеется в виду сильнейшее землетрясение в районе алжирского города Эль-Аснам в декабре 1980 года.
22
Суфизм, мистико-философское течение в исламе, понимает жизнь как путешествие к Богу, подобное движению каравана по пустыне; оазисы, стоянки на этом пути, — изучение Корана. Название «Книга стоянок» имеет ряд памятников арабской литературы: трактат Абд аль-Джаббара Ниффари (X в.), сборник стихов и рассказов Усамы ибн-Мункыза (XI в.) и богословский труд эмира Абд аль-Кадера (XIX в.).
23
Ибн Рушд (Аверроэс, 1126–1198) — врач, философ-рационалист; Ибн аль-Араби (1165–1240) — поэт и мыслитель-мистик.