Изменить стиль страницы

— Что ж, я охотно, — понимающе откликнулся Порцероб. И, с трудом подбирая слова, обратился к Дезерту: — Вы позволите оставить вас на некоторое время?

Дезерт ответил наклоном головы. Когда же дверь снаружи закрылась и замолкли шаги на дворе, начал негромко, но раздельно:

— Возможно, мое появление удивляет вас, синьор Николо?

— Нисколько, синьор. Я знал, что вы приехали.

— Вряд ли, однако, могли предположить, что я.

— Нет, синьор, Я догадывался, что вы меня навестите.

Тень скользнула по лицу Дезерта. Он привык к тому, чтобы все происходило именно так, только так и не иначе, как он задумал. И чтобы последнее слово также принадлежало только ему, ему одному.

— Действительно, я выразил желание увидеть вас. Вы не забыли, при каких обстоятельствах происходила последняя наша встреча?

Глаза (только глаза) ответили: «Помню!»

— В тот день мой отец не поладил с вами.

Глаза (только глаза) снова подтвердили: «Помню!»

— И еще, синьор Николо, — все на той же бесстрастной и почти металлической ноте продолжал Дезерт. — Возможно, вы помните и те прощальные слова, что сказали мне в тот день. Вы посоветовали мне уйти из цирка, к которому, как утверждали, я не имею настоящего призвания. Подумать только, что было бы со мной, послушайся я вашего опрометчивого совета!

И опять, прервав непривычно долгую для него речь, Дезерт повстречался с глазами Казарини: от недавней мутной пелены в них малейшего следа не оставалось — только живое, очень живое и пытливое внимание.

— Так слушайте же меня, синьор Николо, — продолжал Дезерт, возвысив голос. — Я рад, что судьба дала мне возможность еще раз встретиться с вами. Слушайте же, что я теперь скажу! Я не ушел из цирка. Не только остался в нем, но и подчинил его себе. Я создал предприятие, агентство, которое на цирковом международном рынке является сильнейшим. Редкий артист не находится от меня в зависимости. Артист, жена, дети, самые малые дети, даже те, что еще мирно спят на материнских руках, — все они одинаково зависят от меня. О, если я не продлю ангажемент — это улица, голодная улица.

Подпись моя на ангажементе — это хлеб, это жизнь. Теперь понимаете, синьор Николо, как жестоко вы тогда ошибались? Но я не собираюсь упрекать. Это было очень давно. И вы с тех пор состарились, и я. Но я разбогател. Я вернул состояние, нарушенное отцом. И не забыл, как вы однажды пришли мне на помощь. Услуга требует вознаграждения. Я готов расплатиться с вами!

На этот раз Николо Казарини не только шевельнулся, но и чуть приподнялся в кресле. Подзывая Дезерта ближе, сделал рукою знак.

— Да, я желаю расплатиться! — повторил Дезерт (вот она — долгожданная минута!).

В ответ послышался глуховатый, надтреснутый старческий голос:

— Пьер-Луи, Пьер-Луи! Подойди еще ближе. И это все, что ты хотел мне сказать? Все, чем можешь похвалиться?

Таким был разговор во флигельке. Что же касается деликатно удалившегося Игнатия Ричардовича Порцероба—действительно, он обнаружил, что его за кулисами ждет почти вся труппа. И простер к артистам руки:

— Спасибо, друзья! Чудесно выступили! Если бы я имел возможность поделиться своими впечатлениями.

— В начале будущей недели у нас производственное совещание, разбор программы, — сказал Костюченко.

— Увы, увы! Завтра же должен вернуться в Москву. Однако, независимо от этого, еще и еще раз спасибо, друзья!

Многоопытный режиссер руководствовался неизменным правилом: недругов не иметь, со всеми оставаться в наилучших, благоприятствующих отношениях. Задача была нелегка и подчас заставляла идти на моральные издержки — или вовсе закрывать глаза на неудачное, или сопровождать критические замечания рядом утешительных оговорок. Так, например, Игнатий Ричардович никогда не позволял себе сказать «ошибка», «неудача», а произносил, лаская слух мягкой вибрацией голоса: «ошибка мастера» или «поучительная, всех нас обогащающая неудача». Свойство это подмечено было многими, но, как правило, осуждения не встречало; напротив, за Игнатием Ричардовичем установилась репутация человека обходительного, приятного. Критика — критикой, но кому же приятно, если она колется. Вот так и получалось: одни говорили — «доброжелательный человек», другие — «веселый, легкий», третьи — «знающий, способный». И не заблуждались. Порцероб и в самом деле отличался тонким пониманием особенностей циркового искусства, обширной эрудицией, завидной творческой фантазией. Только бы поменьше озирался он, реже бы помышлял о том, чтобы непременно всем нравиться.

Не изменил своему обыкновению Игнатий Ричардович и на этот раз. Он будто шел не по закулисному коридору, а по какой-то благоухающей дороге: одному букет, другому цветочек и каждому внимание.

Сагайдачному:

— Поздравляю, Сергей Сергеевич. Ей-ей, превзошли все мои ожидания. Помню ваш аттракцион, когда только выпускался. Какую с тех пор мускулатуру, эмоциональную силу нажил!

Буйнаровичу:

— Богатырь! Былинный богатырь! Иначе не назовешь! — И тут же Пряхиной (она стояла возле мужа): — Загляденье, как танцуете на пуантах! Словно не проволока, а балетные подмостки!

Пряхина зарделась от громогласно провозглашенной похвалы, а Порцероб, устремясь дальше, уже обласкивал Никольского:

— Павел Назарович! Рад приветствовать! Вот с кого молодым брать пример!

— Пример? Какое там! — саркастически усмехнулся Никольский. — Старшее поколение нынче разве ценят? Так и норовят.

Окончание фразы Порцероб не услыхал. Он увидел группу молодых (впереди стояли Ира Лузанова и Зоя Крышкина) и опять воскликнул, играя голосом:

— Обязательно расскажу в Москве, какой удачный пролог поставили. Молодежный, сатирический, целенаправленный! Что может быть лучше!

Так он шел по закулисному коридору, направляясь в кабинет Костюченко. У самых дверей кабинета опять повстречался с четой Багреевых и незаметно, заговорщицки подмигнул им: дескать, если я и строго обошелся — вина не моя, обстоятельства принудили.

Один лишь Жариков был обойден режиссерской лаской, да и то не по вине Порцероба. Юноша намеренно держался в тени, в стороне. «Самолюбивый! Переживает, что дебют не слишком удачно прошел!» — догадывались товарищи. А дело было не в этом. Откровенный разговор с Васютиным — откровенный и долгий, под шум грозового дождя — не прошел бесследно для Жарикова.

Теперь, обосновавшись в директорском кабинете, Порцероб смог перейти к индивидуальным беседам. В Москву — особенно в летнюю пору — артисту выбраться трудно, не отпускает конвейер. Тем важнее воспользоваться приездом работника главка, напомнить о своих надобностях, заручиться обещанием, что надобности эти будут учтены.

Порцероб выслушивал каждого. Все просьбы заносил в записную книжку, клятвенно заверяя, что, вернувшись в Москву, немедленно поставит главк в известность, и при этом все более чувствовал себя разнеженным: он как бы купался в том почтительном доверии, каким окружали его артисты.

Наконец спохватился:

— Пора, пожалуй, Александр Афанасьевич, зайти за нашим гостем. Видимо, даже он — сугубо деловой человек — на этот раз оказался во власти сентиментальных воспоминаний!

Светилось окно, все так же откидывая длинную полосу на выбитый, уже опустелый цирковой двор. Знал бы Дезерт, какой предстоит разговор, не стал бы, верно, спешить на встречу с Николо Казарини.

— Пьер-Луи, Пьер-Луи! Конечно, я не забыл, как прогнал меня твой отец. Жестокий и надменный, он ни в чем не терпел ослушания. И все-таки, когда он шел на манеж, когда выводил конюшню, он становился артистом. Этого нельзя было у него отнять. Он был настоящим артистом. А ты? Я слышал о тебе. Мне рассказывали. Ты так и не приблизился к цирку!

— Неправда! Я поднял дело!

— Дело? Это ты верно говоришь. Коммерческое дело. Искусство цирка ты уронил.

— Неправда! Без меня оно немыслимо!

— Ты в этом уверен? Но что же ты от себя вложил в цирковое искусство? Что от тебя сохранится в нем?