Изменить стиль страницы

Орци рысью отъехал на некоторое расстояние, резко повернул лошадь назад и, хлестнув ее, понесся прямо на начальство.

«С ума сошел!» — подумал Калой.

Народ шарахнулся в стороны. Офицеры едва успели пригнуться, как Орци перелетел через них и тут же помчался назад. Прыжок… и конь снова перескочил через стол.

Побледневшие офицеры вскочили.

— Хватит! Остановить! — закричал князь Химчиев, в удивлении вскинув могучие брови и потрясая над головой кулаками. — Если хоть один ингуш попадет на фронт, ты будешь первым! Слышишь?..

Когда ошеломленные люди пришли в себя, плац разразился хохотом. А Орци на своей сумасшедшей лошаденке вьюном вился перед столом.

— Где самые плохие люди на земле? — вращая глазами, обратился он к князю.

— В четвертой сотне! — выслушав переводчика, подхватил его шутку тот и с издевкой указал на своего друга — командира этой сотни.

— Запишите меня туда! — прокричал Орци и, не дожидаясь ответа, умчался в строй.

«Сукин сын! — воскликнул про себя Калой. — Что ты с ним сделаешь! — И вместе с досадой он почувствовал радость за смелость брата и за то, что тот все-таки остался с ним. — Молодец!»

Прошла неделя. Каждый день в Ингушский полк прибывало пополнение из плоскостных аулов.

Начальство придумало называть солдат-горцев не солдатами или казаками, а всадниками.

С утра и до позднего вечера на площадях города, на окраинах шло срочное обучение новобранцев всех войск и национальностей. Всюду раздавались зычные команды: «Ать-два! Ать-два!», «Два шага вперед — коли! Шаг назад — отбей! От кавалерии — за-а-кройсь!..» И солдаты с яростью кололи штыками соломенные мешки и, приседая на корточки, перекладиной поднимали над собой винтовки. Пот струился с сосредоточенных лиц молодых парней, сроду не ведавших о такой сложности военного артикула. А унтер-офицеры к вечеру срывали могучие голоса и шипели на своих подопечных, как гусаки.

Солдаты-горцы были избавлены от необходимости колоть соломенные мешки. Но зато их день, начинавшийся с бесконечной чистки коней, заполняли не менее важные для войны занятия.

Всадников учили ходить и перестраиваться в конном строю, рубить лозу, стрелять. Учили рассыпаться лавой, собираться в нужном месте и с гиком нестись на «врага». Поначалу тут поднималась такая неразбериха, что командирам приходилось выезжать на видное место и голосом и руками созывать своих людей.

Но что было еще труднее, так это обучить их командам по сигналу трубы и отдаче чести.

Горцы терпеть не могли этой условности и всячески избегали ее. При встрече с офицером на улице они делали вид, что не замечают его, и переходили на другую сторону. На этой почве между ними и офицерами чужих частей возникали неприятные инциденты. Тогда по гарнизону было дано негласное указание не обращать на поведение всадников серьезного внимания. В конце концов кто-то наверху понимал, что не в этом главное, а тем более, что горцы никогда не служили в войсках.

А вечерами, когда с тягучим скрипом поднимались по проволокам газовые фонари, разливавшие вокруг себя бледно-зеленый свет, площади пустели, успокаивались. И город начинал жить иной жизнью.

На окраинах хлопали закрывающиеся на железные засовы ставни, за калитки выходили на лавочки старики и старухи и слушали, смахивая слезу, как в казармах заливались запевалы, а стоголосые хоры стройно выводили:

…Думала, думала
Цыганочка молода…

Вдоль казарменных заборов с приглушенным смехом бродили, покачиваясь на наборных каблучках, девчата в бархатных кацавейках, дожидаясь, когда там, за стенами, раздастся последняя команда «На молитву — шапки долой!» и после короткой тишины, во время которой, они знали, солдаты читают «Отче наш», полковые басы во главе с дьяконом затянут «Боже, царя храни…»

А тогда уже недолго и до смешного, но трепетного момента: на заборе то тут, то там начнут появляться молчаливые тени и, перевалившись на эту сторону, превращаться перед девчатами в ладных парней, готовых за вечер, проведенный с ними, отсидеть любой срок на гауптвахте.

Этот ночной мир, приходивший к русским ребятам и казакам как награда за целый день муштры, был недоступен горским юношам.

Им полковой мулла внушал, что христианам ничего другого не остается, как только наслаждение этой жизнью, потому что «там», впереди, в царстве вечной жизни, их за неверие ждут муки ада… Мусульмане должны помнить о бренности всего земного и думать о спасении души для райских кущ и вечно юных чернооких гурий. Он научил всех молитвам. Так как день всадников бывал занят, все пять намазов они вынуждены были совершать после вечернего отбоя. Позже одни, умаявшись, ложились спать, другие, веровавшие в шейха Кунта-Хаджи, пели скорбные назмы, призывая своего святого «сжалиться над ними, вернуться и спасти их души от греха».

А в это время в центре города, по Александровскому проспекту, залитому светом витрин и реклам, фланировали молодые люди и барышни, щеголи и кокотки, шокировавшие приличную публику бессовестно накрашенными губами. Гремели трамваи, цокали по булыжной мостовой кони, лихие извозчики, пощелкивая кнутами, то и дело выкрикивали привычное: «Эй, берегись!»

На треке, где у ворот висела надпись: «Водить собак и входить нижним чинам запрещено!», за оградой били фонтаны, горели цветами клумбы и в ажурной ротонде гремел военный оркестр.

В богатых особняках граммофоны картавили бесконечную «ой-ра!», в распахнутых освещенных окнах мелькали веселые, разгоряченные лица гостей. Рестораны, гостиницы наводняли военные и коммерсанты. Офицеры кавказских частей брали на откуп погреба, привлекавшие посетителей не только интимной обстановкой, но и названиями вроде «Сан-Ремо» или экзотического «Бедный Гиго». Там, в розовых стенах, расписанных амурами, видами Дарьяльского ущелья, портретами томной царицы Тамары с глазами умирающей газели и выразительным турнюром, стелился сизыми пластами табачный дым, сквозь который даже на низких потолках почти невозможно было различить золотые виньетки стиля рококо — свидетельство вкуса, щедрости и богатства владельца.

Звон посуды, гортанные возгласы, смех заглушались здесь беспрерывной игрой сазандара, который или тоскливо рыдал «над разбитой душою», или встречал вновь входящего «Ингушским маршем» и внезапно переходил на залихватскую лезгинку.

И тогда с шумом отодвигались стулья и столы. На освобожденный пятачок пружиной выскакивал «джигит», вихрем кружились вокруг него руки, захлестывалась черкеска, из-под которой в неумолимом движении с пятки на носок мелькали сафьяновые ноговицы.

— Ворс-тох! — неслось со всех сторон. Оглушительно хлопали ладоши.

В разгар танца перед ним появлялась женщина. Сиял на ней сиреневый атлас. Нетвердо ступали ее ноги в черных ажурных чулках. Нелепо поднимались к белокурой прическе руки в черных митенках.

Женщина конфузилась, знала, что не умеет танцевать, но все же шла. Ей нужно было, чтобы все видели ее глубокое декольте, рельефные бедра, жемчуг и тетовские бриллианты. Она улыбалась. И в этом кармагале никто не замечал в ее блеклых глазах ни затаенной скуки, ни просто человеческой усталости.

Танцор сейчас же кидался к даме, чтобы наладить с ней плавный танец. На успокоившихся плечах его теперь можно было различить сверкающие погоны корнета.

Минуту спустя его просили уступить место солидному штаб-ротмистру. Он охотно соглашался и тотчас же посылал полового за извозчиком.

Под возгласы «браво» кончалась лезгинка. Штаб-ротмистр галантно целовал даме ручку и успевал получить согласие на рандеву… А юный корнет услужливо провожал даму «подышать свежим воздухом». Там он усаживал ее в фаэтон и коротко приказывал: «Редант!» или «Улановские сады!» и — «Пошел!..» Слышалось нежно-избитое «Душка!..» и зычный голос извозчика: «Эй! Берегись!..»

Здесь, в эту ночь, каждый, как умел, торопился прожигать жизнь. А там, в далекой Восточной Пруссии, солдаты Первой и Второй русских армий, не подготовленные, не снаряженные, безрассудно брошенные в бой бездарным высшим командованием, несли тяжелые потери и гибли в гнилых Мазурских болотах.