В этом отношении в России все – ресурс, а не произведенный артефакт. Это имеет и свои издержки – образцовой российской продукцией оказывается сырье, а любое изделие, произведенное нашими руками, интерпретируется как не вполне готовая, несколько «сырая» продукция, своеобразный «полуфабрикат».
Присваиваемое в России до сих пор воспринимается как дар, а не как товар. Легкость, с которой в России была воспринята идея коммунизма, связана именно с этим: не было проблем с тем, чтобы представить себе некую вещь «бесплатной» и «общей». Как свет и воздух. Отношения присвоения у нас и поныне основываются на обмене услугами, а не на товарообмене. Вместе с тем услуга в России издревле имеет вполне выраженную товарную форму. «Взятки-с».
И все же если говорить об альтернативных «общечеловеческих» ценностях, речь должна идти именно о ценностях даров, а не о ценностях товаров. На примате ценности дара над ценностью товара был основан и советский социализм.
Образцовым даром выступает в данном случае человеческая жизнь. Однако именно в силу ее статуса она понимается либо как нечто абсолютно бесценное, либо, наоборот, как то, с чем легко расстаться (или что достаточно легко отнять). «Бог дал, Бог и взял». Соответственно и человеческая идентичность в нашей стране есть нечто благоприобретенное, но не сделанное. Культ self-made man для нас нечто заемное. Мы не делаем, а обретаем себя.
Подобная постановка вопроса касается и моральной стороны «общечеловеческих» ценностей.
Для Запада моральной ценность становится после определенной обработки. В ходе нее она превращается в предмет договорных отношений. Одновременно становясь подчиненной праву. Более того, мораль на Западе в своем наиболее точном выражении и есть конвенция, deal. Нечто среднее между сделкой и сговором. Ее защищают методом торга.
При этом наиболее монументальным (и одновременно эфемерным) воплощением конвенции выступает общественный договор. Он призван определять рамочные условия существования общества, основанного на экономической конкуренции. Чтобы не слишком больно толкали друг друга локтями.
У нас, наоборот, мораль соответствует своему предназначению только в том случае, если ей следуют не сговариваясь. Не «обработанный» рефлексией принцип имеет в рамках русской традиции неизмеримо большие шансы стать максимой морального поведения, нежели принципы, подвергшиеся многократному проговариванию.
Это проговаривание равносильно торгу, который интуитивно противопоставляется морали. Более того, моральные вопросы и не должны допускать у нас избыточного обсуждения, которое приравнивается к выторговыванию. Вместе с тем само по себе моральное суждение весомее и сильнее правового: «закон что дышло...»
1. Кредо перестройки и нового мышления, когда мы впервые имели несчастье познакомиться с «общечеловеческими» ценностями (кстати сказать, в их вполне благопристойном, даже отчасти кантианском изводе), заключалось в формировании философии абстрактного Другого: ему со стороны виднее; он и видит тебя лучше, чем ты сам; и знает о тебе больше; и понимает тебя точнее. Он вообще сильнее и лучше. Уже по факту того, что не похож на тебя.
В области высокой теории увлечение абстрактным Другим стало всеобщей модой. Политика конкретизировала этот образ, придав ему вполне осязаемые очертания.
Другим по отношению к «нам», тогдашним советским, фактически был объявлен весь цивилизованный мир. Как создатель и выразитель «общечеловеческих» ценностей. Признав примат этих ценностей, мы разом отказали себе в цивилизованности. Сознание того, что мы не такие, как все, из предмета гордости и воодушевления превратилось в повод для самобичевания. Расплодились кликуши. Они заполнили собой площади и экраны. Воцарилась гласность. Гордо возвышавшаяся крепость советской цивилизации, воздвигнутая трудами многих поколений, вздрогнула и осела.
В то же время кризис советских ценностей был предопределен ограниченностью возможностей по их материализации. Ставка на материализм заведомо оставалась в рамках советского проекта лишь философской ставкой. Советские ценности не были ценностями присвоения, поэтому нет ничего удивительного в том, что они не могли быть присвоены до конца. Советский человек, к которому были адресованы эти ценности, не входил в генерацию homo economicus, не был существом присваивающим. Точнее, присвоение осуществлялось им, но никак не на уровне сознания. Отсюда знаменитое понятие социалистической сознательности (которая, помимо всего прочего, предполагала и избавление от разнообразных форм «вещизма»).
При этом материализация ценностей блокировалась именно на уровне сознательного выбора. В ситуации, когда товарная форма материализации ценностей систематически сводилась к минимуму, возникали многочисленные субституты материальности, подогнанные под сознание советского человека. Речь идет прежде всего о материальности тяжелой индустрии и материальности вооруженных сил. При всей своей осязаемости и тяжеловесности они в одночасье смогли превратиться в некое подобие «воздушных замков».
Причина тому – угасание социалистической сознательности, вне которой материальность оружия и промышленности попросту перестала четко восприниматься. И исчезла из поля зрения. Это, разумеется, не означает, что материальность заводов и пушек «дематериализовалась». Это даже не означает, что оружие и промышленность утратили статус значимых атрибутов местной государственности. Однако сознание того, что это именно ценности, причем ценности, «без которых нельзя», утрачено.
СССР представлял собой проект, в рамках которого материальность была прежде всего материальностью силы. Прежде всего военной. (Индустриальная мощь воспринималась как продолжение и одновременно условие обретения этой силы.) Поставив на войну формаций, Советский Союз проиграл в ней именно потому, что не озаботился созданием более совершенных технологий материализации. Поиск подходящего воплощения силы и материализация ценностей – совсем не одно и то же. Рано или поздно они начинают вступать в конфликт. Это конфликт, который разворачивается между «принуждением» и «верой». Очевидно, что на стороне «принуждения» оказываются утраченные символы веры, на стороне же самой «веры» – более совершенные технологии принуждения.
Роль «принуждающей инстанции» в этом конфликте досталась Советскому Союзу. В результате проигрыша его ценности, несмотря на их отчасти западное происхождение, утратили всякое универсальное значение. Крах советского универсализма предопределил добровольный отказ от рассмотрения этих ценностей как альтернативного морально-политического проекта. Запад выиграл в холодной войне. Вновь подтвердив свою миссию единственного носителя и правомочного выразителя «общечеловеческих» ценностей.
Однако эта победа не в последнюю очередь носила технический характер. Были не просто найдены более совершенные технологии принуждения. Была постулирована и новая материальность – не материальность орудий труда (в том понимании, которое досталось в наследство от XIX века), но материальность сетей и коммуникаций, не материальность изделий (даже если их образец – произведение искусства), но материальность информационных потоков, не материальность силового противоборства, но материальность виртуального миротворчества.
2. Современная Россия изо всех сил хочет соответствовать канону «цивилизованного мира». Для этого в ней давно реабилитированы материальные ценности. Однако приватизация прошла таким образом, что эти ценности оказываются в оппозиции любым продуктивным формам обретения национальной идентичности. Приобщение к цивилизации обернулось поглощением духа нации стихией рынка. Все с легкостью покупается. С еще большей легкостью продается. Ничто не стесняются превратить в товар. Мало кто стесняется им быть.