Изменить стиль страницы

Она тогда не отходила от него и смотрела, как он вбивает гвоздь за гвоздем. Напряженно прикусив правый угол рта, он двумя точными ударами вгонял гвоздь в доску и удовлетворенно приговаривал: «Сиди так». Всегда, когда он работал, строгал или пилил, он прикусывал губу таким образом.

В передней, на вешалке, тоже сделанной руками Коспана, висело его большое черное пальто. Жанель долго не снимала это пальто. Ей было приятно смотреть на него, мечталось, что Коспан только что снял его с плеч.

Проходили недели и месяцы. Прибыло извещение о пропаже без вести. Пальто уныло висело на своем месте, потеряв уже свое тепло и запах, уже не частичка Коспана, а просто холодный предмет. Жанель спрятала его в сундук.

Жанель теперь работала грузчиком в конторе заготживсырья, с утра до ночи таскала тюки шерсти и овечьих шкур, пропиталась кислым дурнотным запахом. Возвращалась поздно, усталая, как верблюд, но заснуть не могла — рядом пустовало место Коспана.

Чаще всего она вспоминала сцену прощания. Коспан старался держаться молодцом, пытался не выдать волнения и поэтому суетился, натужно бодрым голосом разговаривал с товарищами, а на прощание сказал лишь:

— Держись, Жанель. Береги Муратика...

Они построились в колонну, и он бросил жене и сыну последний взгляд, полный тоски. Лицо его исказилось болью, словно он собственными руками что-то вырывал у себя изнутри.

— О боже, будь милостив к нему, — шептала Жанель по ночам. — Он не обидел ни одной живой души.

Мурат... Мурат-джан... Это имя дал ему отец. Сколько радости он принес им! Смуглый, толстенький, ширококостный, как отец, — настоящий крепыш. Круглые выпуклые лукавые глазищи. Мурат — сорви-голова, все переворачивал в доме, изображая сражающегося на фронте отца: «Пуф! пуф! бей фашистов! чи! чи!» Возвращаясь с улицы, он хвастался перед матерью: «Мам-мам, как я сегодня надавал Абитаю», — но невзирая на такую воинственность был он очень добрым, делился с товарищами последней краюшкой хлеба.

Однажды, когда Жанель вернулась с работы, мальчик сидел на полу и строгал доску. Мастерил себе лодку. Весь напрягся, прикусил правый угол рта — вылитый Коспан. Сердце Жанель дрогнуло от нежности. Обняв сына, она долго его целовала и плакала.

В мягкой теплой мгле плавает желтый огонек лампы. Мурат лежит на руках, тихо посапывает во сне. Она вдыхает его запах. Мурат ли это? А не маленький Каламуш! Вот тебе на, Муратик, выходит, вовсе не умер, просто он стал Каламушем. Как это она раньше не догадывалась? Жанель улыбается во сне. Ее ребенок жив.

3

Догорает кизяк под казаном. Жанель спит и улыбается во сне.

Что это — сон или явь? Летние джайляу. Солнце в зените. Печет вовсю. Невидимое на солнце пламя очага. Над ним колышется воздух. Жанель готовит обед. В ногах у нее крутится льстивая бестия Майлаяк. Крикнешь «прочь», собака изображает из себя самое несчастное в мире существо — отползает на брюхе, скулит, смотрит на хозяйку так, словно молит о вечном спасении.

— Брось ей косточку, Жанель. Все равно не отвяжется.

Это голос Коспана. Он снимает седло с Тортобеля. Спокойные неторопливые движения. Огромный, сутуловатый, он идет к Жанель, и она ясно до мельчайших подробностей видит его продолговатое лицо со впалыми щеками, с миндалевидной бородавкой на правом виске, подернутые уже сединой торчащие усы, морщины на багрово-черном фоне и две глубоких складки кожи на выбритом до синевы темени.

Взгляд его остался совершенно детским, несмотря на все эти годы. Сейчас в нем светится какая-то веселая хитринка, словно Коспан припас для нее какую-то радостную новость. Жанель знает, что он хочет ей сказать. Знает, знает... Что же? Нет, она не помнит. Нет, нет... Ладно уж, не надо ей никаких исключительных радостей, лишь бы он был рядом. Но он и так рядом, чего же ты боишься?

— Апа! Апа... — слышится голос издалека.

Жанель вздрагивает — это голос Каламуша. Но где он сам? Откуда доносится голос? Жанель куда-то бежит наугад. Голос звучит теперь сзади. Коспан! Куда девался Коспан? В растерянности она останавливается.

Неожиданно опускается ночь. Вокруг темно и тихо, и только откуда-то с большой высоты доносятся резкие странные трели жаворонка. Что это за жаворонок, поющий ночью? Жанель хочет бежать, но ноги не слушаются, пытается крикнуть, но нет голоса. Резкая трель с высоты штопором ввинчивается в ее мозг...

Жанель просыпается в холодном поту. Садится. Болит затекшая во сне шея.

Лампа вот-вот потухнет, в доме темно. Надрываясь, звонит на столе будильник Каламуша. Обычно он вскакивает от этого звонка и выбегает посмотреть отару. Жанель приходит в себя. Вероятно, рассвет близок. Она вспоминает про Коспана и встает. Бессовестная, спала в такую ночь. О боже милостивый, буран-то все еще воет.

Она вновь выходит из дома и смотрит в непроглядную ревущую ночь. Их кошары самые крайние, за ними в огромной степи, где бушует буран, нет ни одной живой души, нет куста, чтобы спрятаться, нет шалаша, чтобы обогреться, и где-то бродит Коспан со своей отарой.

Жанель стоит неподвижно, не обращая внимания на снег, набившийся за воротник, думает, думает...

Дни тогда тянулись мутной безликой чередой. Лето сменяло весну, потом приходила осень, за ней следовала зима, а она только и делала, что таскала свои вонючие тюки. Тоска по Коспану померкла, потеряла свою остроту, превратилась в обычное уныние, тупое безразличие.

Человек привыкает и к горю, оно становится обычным явлением. К тому же не она одна горюет — почти в каждом доме лежат похоронки.

Те четыре счастливых года с Коспаном представляются ей сейчас увиденным когда-то сказочно-прекрасным миражом. Она по-прежнему вспоминает о них, как дети долгой зимой вспоминают весеннюю ярмарку.

Правда, все-таки что-то переменилось в ее жизни по сравнению с годами сиротства. Как ни клади, но все-таки есть в ее сегодня какой-то важный смысл, есть борьба. Иначе откуда такое упорство? Даже если Коспан не вернется, она будет хранить его очаг и воспитает его сына порядочным человеком.

Жанель была молода и сильна. Она не страшилась никакой работы, и каждый кусок сахара, который ей удавалось добыть для Мурата, каждая ситцевая рубашонка приносили ей радость. Сын рос веселым, крепким мальчишкой, и он так напоминал ей отца.

С фронта начали приходить обнадеживающие вести, и люди повеселели. В самые лютые морозы они собирались в промерзших домах. Они чувствовали, что ведут общую борьбу, и поэтому жаждали общей радости. Липкий военный хлеб и жидкая похлебка из проса казались им лакомствами пышного тоя. Пели песни и утешали тех, у кого в доме лежала «черная бумага», и даже у этих несчастных появлялась слабая надежда.

Жанель тоже ходила иногда на бедные праздники и даже пела вместе с другими женщинами. Пела она и дома, когда укладывала Мурата спать, пела разные немудреные забавные песенки, которые сочиняла для него сама, пела иной раз что-то неопределенное и самой себе, забывшись, когда Мурат уже сладко посапывал во сне. Пела она и в тот вечер.

— Вечер добрый! — вдруг близко прогудел грубый мужской голос. Она вздрогнула. В облаке морозного пара в комнату влез некто огромный, грузный, в тяжелой шубе. В мерцающем свете тускло блеснули маленькие, словно подернутые сальной пленкой глазки, обозначились забеленные инеем черные усы. Жаппасбай...

«Господи, какой черт его принес?» — подумала Жанель.

Какую должность занимал в районе Жаппасбай, Жанель не знала, знала лишь, что он важная птица. Обычно он всегда появлялся, когда собирали людей для какого-нибудь срочного дела. Появлялся и командовал, распоряжался отрывисто, словно лаял. Даже с районным начальством у него разговор был короткий.

— Подкинь-ка мне людишек десятка два, — говорил он и возражений не слушал.

Когда он, важно закинув голову, скрестив на своем объемистом заду руки, появлялся из переулка, начальники учреждений хватались за головы — «опять всех людей заберет».