Изменить стиль страницы

— Да ведь это правда, — безжалостно унижала его Сушкова. — Мне восемнадцать лет, я уже две зимы выезжаю в свет, а вы еще стоите на пороге этого света и не так-то скоро его перешагнете.

Он сказал еще что-то. Сушкова отвечала в том же духе. Саша Верещагина при начале этого разговора еще смеялась, но скоро умолкла. Нет, все это слишком далеко от веселых розыгрышей... Мишель не заслуживает таких унижений, да еще от таких непроходимых дур, хотя и обладающих прекрасными глазами. А стихи о нищем — совсем не «младенческие». Бедный Мишель... И чего она тычет ему в нос своим «светом», словно он и вправду его не видал.

На обратном пути Лермонтов был мрачен и почти не участвовал в разговорах. 21 августа они приехали в Москву. В этот же день Лермонтов подал в канцелярию университета прошение: «Родом я из дворян, сын капитана Юрия Петровича Лермонтова; имею от роду 16 лет; обучался в Университетском благородном пансионе разным наукам в старшем отделении высшего класса; ныне же желаю продолжать учение мое в Императорском московском университете, почему Правление оного покорнейше прошу, включив меня в число своекоштных студентов нравственно-политического отделения, допустить к слушанию профессорских лекций. — Свидетельства о роде и учении моем при сем прилагаю. К сему прошению Михаил Лермонтов руку приложил».

Назначен был день испытаний.

В Москве в это время говорили о двух вещах — о приближающейся холере и о революции во Франции. Но больше все-таки о революции. Москва не Петербург... Здесь, вдали от двора и Третьего отделения (даром, что у них везде есть уши), исстари привыкли к свободным беседам. У Лопухиных, Поливановых, Бахметевых и Мещериновых, да и почти везде, где Лермонтов бывал, он в августе и сентябре 1830 года слышал все новые и новые подробности о том, как старый республиканец генерал Лафайет, возглавив стихийное восстание народа в Париже, сверг короля Карла X, осмелившегося отменить Конституционную хартию и новыми указами уничтожить почти все народные права. Три дня, с 27 по 29 июля, на всех парижских улицах лилась кровь, звучал клич «Долой Бурбонов!», разрушались правительственными войсками одни баррикады, но тут же возникали другие.

Лафайет настаивал на отречении Карла X, укрывшегося в Сен-Клу. В ночь с 29 на 30 июля был взят Тюильри. Лафайет, восстановивший в эти дни распущенную королем Национальную гвардию, мог в любой момент стать диктатором, даже восстановить республику, но последнего не произошло.

На французском троне появился другой монарх — Луи Филипп, герцог Орлеанский, поклявшийся в Палате депутатов, что сохранит все конституционные свободы... Словом, как сказал Виктор Гюго: «1830 год — это революция, остановившаяся на полдороге». Луи Филипп, конечно, с первых дней начал борьбу со всякими свободами.

В гостиных Москвы уже несколько недель ходили по рукам потрепанные листы парижской газеты «Journal de Debats» с описанием июльской революции. Передавались и различные слухи. Речи за карточными столами, за чаем, за сигарой в кабинете были такие:

— Луи Филипп давно намеревался основать свою династию... Он обманул честного Лафайета... Все дело в том, что Луи Филипп в 1789 году был под началом Лафайета в Национальной гвардии... Так сказать, брат по оружию.

— А Бурбон? Не сам ли он себе вырыл яму? Его предупреждали.

— Кто?

— Европейские монархи... Николай Павлович сказал французскому послу в Петербурге Мортемару, что нарушение королем Конституционной хартии приведет к катастрофе, король лишится трона, будет кровопролитие... Оказалось, что Николай Павлович лучше знает характер французского народа, чем Карл. «Вся ответственность за это, — сказал Николай Павлович, — ляжет на него одного». Наш посол во Франции Поццо ди Борго предупреждал французское правительство об этом мнении императора Николая и добавил, что безопасность Бурбонов только в соблюдении хартии. Князь Меттерних высказал ту же мысль... Однако Карлу X не хватило здравомыслия... Теперь он в Англии, а во Франции пока — конституционная монархия.

— Однако, черт с ними, с Бурбонами, все-таки дрянь они.

— Да не в том дело... Мог ведь возродиться 1789-й.

— Одно слово Лафайета...

— Республиканцы убеждали его провозгласить Республику и стать ее президентом... «Популярность, — с улыбкой отвечал он, — как и всякое сокровище, должна расходоваться только в интересах отечества». Он ничего не хочет для себя.

— Лафайет стар... Луи Филипп дождется времени выпустить когти.

— Опять будет кровь.

— Свободы ничем больше не купишь.

— А у нас...

— Романовы не Бурбоны — власть!

— Нева красна была, говорят... Картечь-то не милует.

— Все кровью берется. Свобода, власть, все...

— Еще увидим, что будет с Луи Филиппом.

— Что?

Вместо ответа кто-то провел ребром ладони себе поперек горла.

— Лафайет уже отставлен.

— Уже?

— В Палате депутатов одни правые.

Лермонтов представил себе Париж в день 30 июля, после трех дней страшной битвы. Карл не пожалел крови своих сограждан. Ведь не на полях сражений... Брат на брата... Он преступен, презренен и будет на Страшном суде напрасно молить о прощении, трус, беглец.

— Луи Филипп встает на путь своего предшественника... Влез лисой, обернулся волком... Это значит...

— Что?

— Кровь... Снова будет кровь... кровь...

— Кровь...

Темной и ветреной ночью Лермонтов сидел в тишине. «Кровь, — думал он. — Кровь, льющаяся из-за глупых поступков слабого, ничтожного, корыстного человека вздумавшего быть тираном... Предмет насмешек ада, тень, призрак...» Он быстро писал:

Ты мог быть лучшим королем,
Ты не хотел. — Ты полагал
Народ унизить под ярмом
Но ты французов не узнал!
Есть суд земной и для царей...

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Лучше бы ему было не видать ее! Она не только совершенно не помнила — или не хотела помнить — их кропотовской любви, но и не сохранила в себе ничего от той прелестной девочки. Черты ее изменились. Душа тоже... Может быть, она стала лучше, но не для него... При ней дики показались ему собственные покаяния призывы «сжалиться» над ним, «растоптавшим» свою первую любовь. Не «тихий плач любви невинной» услышал он, а смех... Аннет с матерью, Натальей Алексеевной, приехала проститься с бабушкой. Они уезжали. И все-таки он решился открыть ей свои чувства, теперешние, такие сложные. Он поведал ей, что первая любовь, сколько бы человек ни любил потом других, остается святыней в его душе и вместе с этой душой уходит на небеса... В «Стансах», которые Лермонтов, конечно, не отдал ей (они были написаны в тот же день, 26 августа), эта встреча отразилась как одна из самых крупных его жизненных катастроф:

Ничто не сблизит больше нас,
Ничто мне не отдаст покой...
Хоть в сердце шепчет чудный глас:
Я не могу любить другой.
Я жертвовал другим страстям,
Но. если первые мечты
Служить не могут снова нам, —
То чем же их заменишь ты?..
Чем успокоишь жизнь мою,
Когда уж обратила в прах
Мои надежды в сем краю,
А может быть и в небесах?..

Справа, на широком поле листа, Лермонтов нарисовал фигуру девушки с лицом, повернутым в профиль. Неожиданно для него она получилась похожей, хотя и совсем чуть-чуть, на Катерину Сушкову. Он уже не мог думать о ней без некоторого раздражения. Катерина, афишировавшая свою любовь к танцам, особенно к мазурке, не пропускала ни одного стоящего бала, а там уж ни одного танца... Несколько раз он встречал ее у Поливановых (это всегда были блестящие балы, о которых упоминалось даже в журналах), в Благородном собрании, у Хитрово... Возле нее почти всегда был некий петербургский конногвардеец, отобранный ею у московских девиц в совершенно безраздельное пользование, несмотря на его некоторую нескладность (однажды во время мазурки он едва не уронил ее)... Петербургский офицер! В Москве Сушкова никогда не танцевала со студентами и «архивцами», молодыми людьми, служившими в архиве министерства иностранных дел, хотя это были, пожалуй, самые блестящие из московских кавалеров. Она открыто выражала им свое пренебрежение. А друзья? Однажды, когда она появилась у них в доме вместе с Сашей, Лермонтов, пристально глядя ей в глаза, спросил, будет ли она танцевать с ним на очередном балу.