— Алькальд циркачек себе привел… — заметил мальчишка, взобравшийся на кокосовую пальму, чтобы ничего не упустить из праздничного зрелища.
— Вон та, которая с ним говорит, самая бедовая…сказал другой.
— А вон идут «Гнусавый» и Тоба… — послышался голос с высоты.
— Сверху небось лучше видно? — спросил кто-то. Я очень низко сижу, сейчас переберусь на другое дерево.
— Ха, слюнтяй, ты и так в штаны наложил со страху…
В ветвях пальм, — будто на кокосовых орехах вдруг прорезались глаза, торчали грозди голов; головы сначала были скрыты тенью, потом осветились зажженными вокруг дома огнями и вспышками петард, взрывавших глубокую синюю ночь.
Поло Камей, телеграфист, запускал петарды, поджигая их сигарой, большей, чем он сам, и, когда они трещали в высоте, он слушал, слушал, слушал, пытаясь расшифровать телеграмму, которую посылали огненные сверчки в бесконечность.
— Стреляем азбукой Морзе! — кричал он, начиняя очередной петардой раскаленную, вонючую, дымящуюся ракетницу. — Вот так мы сообщаем на Марс о том, что эти парни стали миллионерами…
— Мульти… Извините, дон Полито, мультимиллионерами!.. — поправил его помощник, подававший петарды, принадлежность любого празднества.
— Thirteen…[80] — воскликнул Роберт Досвелл.
— Yes, thirteen[81], - подтвердил Альфред, второй близнец.
— Что вы считаете? — спросил управляющий.
— Петарды… — ответил Мейкер Томпсон. — Я тоже их считаю!
— Какие же вы игроки, друзья? — сказал управляющий. — Когда я играю, я ничего не слышу, не вижу, не ощущаю; я с головой в комбинациях… На какие карты хотите поставить?..
— Уж не держит ли он их в руках, — пробормотал один из близнецов, — мы бы сыграли на тузах…
До дома управляющего долетало эхо праздника в «Семирамиде». Веселье было в разгаре, и его отзвуки слышались всюду. Время от времени игроки протягивали руки, чтобы взять виски, лед, содовую воду со столика на маленьких колесах, катавшегося вокруг них. Два вентилятора взбалтывали воздух. Ветер немного мешал игре, подхватывая и кружа карты. Но лучше ловить в воздухе карты, чем терпеть ночную духоту, давящую жару, словно вся земля помещена в одну большую печь.
Отрывистые фразы. Грохот отодвигаемых стульев. Сонное вращение лопастей вентиляторов — пропеллеров самолета, который никогда не оторвется от земли. Тасовать, сдавать, брать… Щелканье переключателя автоматического охлаждения.
Караул сменялся в полночь. Другие шаги других людей в одном и том же марше, круговом марше до восхода солнца. Они охраняли здания «Тропикаль платанеры», обвитые проволокой, закупоренные железными дверями.
Только что прошли ямайцы, работавшие на фабрике льда. Одна из сторожевых собак бросилась на старого ямайца и разодрала ему в клочья руку. Старик вернулся на фабрику, обливаясь кровью, и люди стали прикладывать к ране куски льда. Кровь не свертывалась. Шла и шла. Все сильней и сильней. Кто-то засмеялся. Засмеялся. Смех несся из дома, окутанного тьмой. Смех и в то же время не смех: в доме не хохотали, а издевательски хихикали. То хихикал Хуамбо Самбито, глядя, как кровь смешивается с тающим льдом. Чудной цвет — клубничного или гранатового сока. Стакан такой же крови принес он сеньорите Аурелии в Бананере тем вечером, когда уехал археолог. Тогда сам он был молод, молода была дочка хозяина и хозяин был не так стар.
Работа на фабрике льда шла полным ходом. Внутри слышался шум бесконечного водопада, и под этим водопадом, под монотонным упорным дождем, внизу, как ткацкие челноки, плясали корытца. Лед не делают, его ткут. Ткут из дождевых нитей. В какое-то мгновенье водяная нить стекленеет; застывают, падая, ее резвые молекулы и превращаются в хрустальную слезу — в еще одну и еще — в ряды столбиков, которые, смерзаясь, становятся глыбой.
— Это ты смеялся? — спросил у Хуамбо молодой ямаец.
— Да. Ну и что?..
— У тебя злое сердце. Старику больней от твоего смеха, чем от укуса пса. Он заплакал, слыша твой смех. Зачем ты смеялся?
— Сам не знаю. Будь проклят сегодня мой рот, если я не попрошу у старика прощения!
— Он там идет, впереди. Это было бы хорошо…
— Друг… — подошел к старику Самбито. — Прости меня, я смеялся, когда тебя лечили! Куда вы все идете?..
Старый ямаец вздохнул, прищурил глаза, омертвелые от усталости, жары и облегчения, которое принес лед, положенный на рану, и ничего не ответил.
Люди продолжали идти. Хуамбо снова спросил, куда они держат путь.
— Идем спать, — ответил за старика молодой.
— Почему не пойти на праздник? — допытывался Хуамбо. — Там очень весело. Я пойду. А вы?..
— Нет!
Они расстались. Старик шел, а за ним тянулся кровавый след. Почти слышалось, как падают, стукают о землю тяжелые капли.
Хуамбо потрогал пальцами рот, боясь, что губы все еще кривятся в подлой усмешке. Нет. Все в порядке. Глупо. Почему старик не простил его? Он ведь только рассмеялся, и все. И попросил прощения. Впрочем, понятно: прямо на волю после работы на фабрике льда выходили замороженные люди. Эх, здорово, думал Хуамбо, стать женщиной и лечь с одним из них в этом пекле, где тело так и горит! Узнать ласку прохлады, прохлады живого человека, прохлады и свежести, прикоснуться к омытой холодом коже, к коже тюленя. Потому-то они и не захотели идти на праздник. Наверное, женщины-гринго платят им за то, чтобы лечь с ними. Такую роскошь, как замороженная любовь, могут позволить себе только те женщины.
Он остановился перед «Семирамидой». Веселье было в разгаре. Парочки, танцующие под маримбу, заполняли галереи. Алькальд Паскуалито Диас танцевал с одной из циркачек, прижимая ее к себе и при каждом повороте чуть ли не сажая верхом на свое колено. Шляпа съехала на затылок — так он старался, продевая ногу меж ног циркачки, толкнуть ее бедром.
— Вы не щадите этого черного бычка! — шепнула она алькальду на ухо, желая еще больше распалить его.
— Я случайно, не гневайтесь на меня!
— Ах, оставьте, дон; для того и создан этот бычок, чтобы вы с ним сражались!
— Уж очень свиреп твой бычок!
— А вы его усмирите!
— К чему усмирять, чем злее, тем лучше!
— Тогда изнурите его!
— Хватит смеяться!
— И не думаю; какой там смех!
И Паскуалито Диас снова закружил ее, вскидывая коленку при каждом повороте. Коленка, нога, он сам… Сам он тоже хотел бы ударить свирепого бычка.
— Я бы расколол тебя надвое!
— Ах, дон Паскуалито, вы меня убиваете!
— Расколоть надвое, и стали бы мы одним целым, как эта орхидея, которая сразу и мужчина и женщина!
— Ну, хватит об орхи… орхидеях, скажите-ка лучше, сможете ли вы достать нам пропуска на празднества в Аютле? Помните, я вас просила?!
— Монополии запрещены! — воскликнул комендант, когда мимо него проносились циркачка и Паскуалито.
— Смотрите-ка, кто голос подает, — ответил ему алькальд. — А сам-то, сам к Тояне пиявкой присосался! Вы танцуйте, комендант, танцуйте!
— Я уже стар для выкрутасов!
— Если таковы старики, то каковы же молодые!..сказала Тояна, подняв руку и оголив пышущую жаром подмышку. Она схватила военного за рукав, словно когтями впилась. И добавила игриво: — Теперь и поплясать никого не раскачаешь, знай себе разговаривают…
— Так вот и я, Тояна, мне бы не плясать, а языком поболтать!
— Какой нехороший!.. — Тояна всем телом навалилась на коменданта, колыхнув тяжелыми плодами грудей, отвернулась и скосила на него огнемечущий глаз.
— «Аи, тирана[82]!.. Тирана!.. Тирана!.. Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.. — пели люди, отплясывая. — Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!..»
Банан, старший из клоунов, поймал мышонка и сунул его коту под нос. Кот с глазами властелина приготовился взять подношение, а мышонок тщетно пытался вырваться из рук клоуна, под пальцем которого стучало, билось в смертельной тоске сердце зверька. Вот уже зубы, глаза, усы и когти кота завладели добычей, но тут клоун вырвал у него мышонка и залился дурацким смехом, глядя, как хищник, оскорбленно мяукнув, бросился за мышью, вертя хвостом, словно в такт алчному нетерпению.