Изменить стиль страницы

На лицах жемчужинками искрился пот. Никому и в голову не приходило долго задерживаться, да и в Компании их ожидали. Однако званые гости не отваживались покинуть убежище, каким служила для них комендатура. Кто оградит их от взбудораженной толпы, если даже здесь, в присутствии начальника гарнизона, человека решительного и беспощадного, их без всякого зазрения совести толкали, норовили к стенке прижать?

Радость друзей, восторги первых минут, когда были подняты стаканы с вином, когда все пели под гитару и отправились затем в повозке вместе с конвоем в комендатуру, уступали место корыстному домогательству чужих людей, желавших поглазеть на счастливцев, потрогать их, похлопать по спине, поговорить по душам, как с закадычными приятелями.

Кохубуль приблизился к коменданту, читавшему телеграммы, и сказал:

— Если вы не дадите охрану, нас убьют…

— Убить не убьют, но могут затеять скандал, могут напасть. Кто их знает, этих проходимцев, которые тут шляются, мексиканцев, кубинцев… Схватят кого-нибудь из вас, а потом… Кто будет в ответе? Военная власть, комендант, который вас не уберег. Я уж знаю, приятель, чем тут пахнет. Вы не только в Компанию поедете под конвоем, — я отряжу вам, кроме того, по солдату для постоянной охраны. Будете жить в своих домах как узники, но что поделаешь, вы уже не простые смертные, какими были до того, как вас облагодетельствовал этот гринго. Сначала он, говорят, шатался по плантациям и хохотал, как сумасшедший, а потом, видимо, совсем спятил, когда вам наследство оставил.

Алькальд Паскуаль Диас сказал, что, пожалуй, пора уже ехать дальше, ведь в конторе Компании их ждут официальные лица, прибывшие с самолетом, остальные наследники и судья.

— Правильно, — согласился комендант. — И, вопреки новому приказу, сеньоры поедут в сопровождении конвойных.

Алькальд, наследники, конвоиры и толпы людей — одни в повозках, другие пешком — снова отправились в путь.

От жаркой духоты густел пот и липла к лицу дорожная пыль. Зарево, вечернее зарево на побережье. Огонь неба и огонь земли соединились в пожарище, полыхая на горизонте ярчайшей киноварью, кумачом, кармином и кровью меж стройных колонн банановых кустов, над равнинами и дикими зарослями, над прямой чертой моря. А наверху, в океане сладкого воздуха, за- жигались первые звезды и сыпались жемчугом в соленую безбрежность. И в этой красной полутьме по тропкам и стежкам, срезая петли большой дороги, двигались те, кто хотел присутствовать при оглашении завещания, оставленного людям, которые до этого утра были такими же, как они, и сейчас такие же…

— Только… деньгами прикрыли! — прогундосил какой-то гнусавый человек на ухо мулатке с лицом цвета сухих листьев, приплюснутым носом, маленьким ртом и широкими скулами.

— Никогда не видела, — сказала мулатка, — нигде не видела. Хотя гринго один раз дарили деньги. Отцу моему подарили много-много денег, просто так, не по наследству… Много-много дали отцу…

— Но ведь не за красивые же глаза!

— Красивые, у отца красивые глаза! Два года назад похоронили его, да…

— Нет, не путай, я хочу сказать, что не в подарок отец твой деньги получил…

— Ох, много…

Мулатка раскрыла глаза во всю ширь — ох, много, и казалось, что она таращила их, ни на что не глядя; взгляд висел в воздухе.

— Гринго дали ему деньги за то, чтобы он отдал землю, чтобы убрался оттуда…

— Он и ушел в столицу, ушел отсюда. Анастасиа, сестра моя, осталась там, в столице. Я, сестра Анастасии, родилась потом, родилась тут.

— А почему твоя сестра не захотела вернуться?

— Я не знаю. Анастасиа всегда звала меня туда. Тут лучше. Она пишет из столицы. Мать ей не отвечает.

— А отцу твоему сколько денег дали?

— Ох, много…

На косогоре, где зыбучий песок, озаренный огненным блеском заката, отсвечивал металлом, шуршали шаги темных мулов. Гнусавый и мулатка скользили вниз боком, напрягшись всем телом и взявшись за руки, чтобы не упасть.

— Ты небось была бы рада и пятой части такого наследства?

— Ох, многоГнусавый втягивал ноздрями ее запах, запах пота и стиснутого платьем тела, крепкого, как сплав дерева и бронзы. Нюхал и разглядывал ее. Разглядывал и, нарочно теряя равновесие, прижимался к ней.

— Тоба, если бы я имел власть здешнего колдуна Рито Перраха, я бы сделал так, чтобы при чтении завещания вместо имен всех наследников прочитали только одно имя: Тоба!

— Тобиас… У меня имя мужчины. Отец сказал, что я душой мужчина. Душой мужчина, но телом женщина.

— Тоба — наследница одиннадцати миллионов долларов!

— Ох, много!

И она снова уставилась в пустоту, как слепая, широко раскрыв глаза, два белых озерка на желтоватом лице.

Гнусавый уже не ловил ее запах, он упивался трепетным ореолом, флюидами, плясавшими вокруг Тобы, окутанной рубиновой, почти огненной мглой.

— Тоба, зачем нам туда идти?.. Столько народу… Раз уж мы встретились… Раз уж мы вместе…

— Мать не хотела идти… Отец умер, тут похоронили.

— Раз уж мы встретились, раз уж мы вместе, давай посидим, посмотрим, как народ идет. Идут, идут, как муравьи большеголовые. Только головы и различишь да пятки голые. Идут. А зачем? Ведь не им счастье-то улыбнулось. Зачем же тогда? А затем идут, Тоба… — повернувшись лицом к ней и взяв за руки, он пытался усадить ее на землю, плывшую из-под ног, — затем, что они недовольны своей жизнью, а мир без любви — это мир недовольных, мир, где царят деньги, жадность, слава, прихоть и власть. И они идут, Тоба… — Он отпустил ее руки и обнял за талию, чтобы приблизить к себе, вбирая в себя ее запах, как вбирают запах морских глубин, вдыхая всю целиком, стараясь коснуться ресницами ее ресниц, чтобы губы были близко-близко, а дыхание слилось в один страстный вдох. — Они идут и потому, что в новых миллионерах каждый словно видит себя, ставшего богачом, отыгравшегося за все прошлые беды и будущие; потому что наследники такие же люди, как эти, Тоба, такие же, как вот эти, Тоба, но, перестав теперь быть ими, счастливцы будут представлять этих людей на празднике богачей. — А какой в этом толк? Ведь потом, после того как их причислят к лику всемогущих, они все равно останутся вшивыми пеонами, снова окажутся в дерьме, будут валяться по больницам и сгниют в общей могиле! Есть ли во всем этом толк, есть ли смысл…

— Ох, много…

И поцелуй загасил на губах Тобы слово, которое она повторяла, раскрыв глаза широко-широко.

Не понимая того, о чем говорил гнусавый учитель деревенской школы, мулатка ощущала завораживающую силу доброго слова, потому что не иначе как только доброе слово заставило ее остановиться, позволить взять себя за руки, обнять, поцеловать.

Ночь и вечер. Звезды и полыхание вечера. И муравьиное шествие людей, которые ползли к строениям, освещенным сотнями электрических ламп, — озеро света в жаркой мгле, белый корень, вырытый из земли.

— Тоба…

Они остались одни на склоне холма, на мягком песке. Он снова поцеловал ее и, целуя, ловил ее запах, прижимал к себе, к своему сердцу, жаждал, чтобы все, все принадлежало ему в этом гибком существе, — весь сонм гимнов наслаждению и погибели.

— Платье рвется. У меня одно платье. Одно…шептала Тоба. Бескрайняя ночь, а на ее добром лице — радость повиновения, радость, неизвестно отчего, неизвестно отчего… — Говорите, говорите еще, хорошие слова… — пыталась она защититься.

— У тебя твердые коленки, Тоба…

— От моления. Мать молится, и я молюсь на коленях. Отца тут похоронили.

— Но у тебя стройные ноги. Как банановые черенки, еще нежные, молодые…

Тоба почувствовала, как чужая рука скользнула по ее бедру. Она раскинула руки и распятьем глядела в небо.

— Тоба, на что глядишь? Сокровища божьи хочешь увидеть? — бормотал он, лаская ее. — Что видишь там?..

— Ох, много…

И белые глаза ее шевельнулись, пятна горячей извести среди ресниц, жестких, как конский волос.

— Мы сейчас более счастливы, чем наследники всех этих миллионов. Царство небесное мы сегодня теряем, но завтра утром оно будет наше, мы найдем счастье, надежду, стоит только поднять голову и посмотреть на небо. Эти бесценные сокровища не минуют нас…