Изменить стиль страницы

— Сейчас, — продолжал капитан, застегивая последние пуговицы мундира, — я пойду в казарму, а ты не выходи из дому. Никто ничего не видел. Вина падет на забастовщиков или на бандитов, что бесчинствуют здесь. Если тебя спросят, если будут допрашивать, скажи — ты только слышала выстрелы, больше ничего.

— Дай глоток… — Она с трудом разжала губы. Капитан подошел к шкафу, достал бутылку коньяку с двумя стаканами.

— Я тоже выпью, — сказал он и наполнил стаканы до половины.

Она поднялась, дрожащей рукой схватила бутылку, налила свой стакан до краев и залпом выпила. Еще налила, коньяк даже плеснулся через край, и опять проглотила залпом со слепой алчностью убийцы. Алкоголь сразил ее. Она повалилась ничком — бессильная, безвольная, ногти вонзились в ладони, зубы — в побелевшие губы, по телу пробегала конвульсивная дрожь. Временами слышалось всхлипывание…

Капитан взял пистолет, запер дверь на ключ изнутри, а сам выскочил в окно.

Рассвет еще не наступал. Никогда не кончится эта ночь!

XL

— Ушел в отставку! У-ше-е-е-ел! У-ше-е-е-л!

Толпа кричала, повторяла хором. Металлические, бронзовые лица бедняков — вчера они были глиняными; черной пеной взлетают волосы — вчера они были безвольными нитями; львиными когтями стали ногти — вчера они казались вылепленными из хлебного мякиша; босые ноги бьют об асфальт, как конские копыта — вчера они скользили в неслышной походке раба.

— У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!..

Заполняя улицы и площади городов, отвоевывая их у солнца, разливаясь бурными потоками, толпа кричала, повторяла хором:

— У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-л!..

Одни плакали от радости, другие смеялись, третьи плакали и смеялись одновременно, четвертые, как Худасита, — ай, больше не увидит она своего расстрелянного сына! — молчали, утопив слова в рыданиях…

— У-ше-е-е-е-л! У-ш-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!..

Поверить в это. Поверить. Вначале поверить — привыкнуть к мысли, что уже свершилось казавшееся невозможным. Убедиться, осознать, что это не улетучится вместе с произнесенным словом, не исчезнет при пробуждении, как сон. Люди вскочили сегодня рано утром с постели, испуганные, растерянные, накинув второпях что под руку попалось, спешили выбежать на улицу, выглянуть в двери или окна, желая услышать подтверждение новости. Беспорядочные шаги. Люди срываются с места, бегут, обгоняя всех и вся. Трудно поверить, а как уточнить, у кого спросить, верно ли то, что сообщило радио, — действительно ли президент подал в отставку, хотя в неумолчном гуле толпы волнами набегало:

— У-шел! У-шел! У-шел!

Услышать это. Мало услышать это. Сказать это. Мало сказать это. Нужно выкрикивать — кричать в это раннее утро, когда солнце уже выливало ведрами зной и повсюду разливался терпентинный запах. Зверь капитулировал. И это не был очередной маневр. Радио объявило о формировании военного кабинета.

— У-шел! У-шел! У-шел!

Все хотели слышать это, всем было нужно слушать это, сказать это, кричать это. И тому парнишке, который подъехал на рысистой лошади без седла, и старику, который очнулся от чуткой дремоты. И тому, кто вылезал из автомашины, и тому, кто поднимался в грузовик, и тому, кто работал, и тому, кто, бросив работу, присоединился к толпе:

— У-шел! У-шел! У-шел!

Братья и сестры, родители со своими детьми и дети со своими родителями, супруги, дяди и тети, племянники и кузены, зятья и тести, слуги жадно вглядывались друг в друга и, не говоря ни слова, онемев от радости, чуть не одурев от смеха и рыданий, бросались друг другу в объятия. Наконец-то они почувствовали себя воскресшими, живыми после многомесячномноголетней агонии под этой крышей, в этом доме. После молчаливого умирания каждый день, каждый час, каждую минуту, когда приходилось глотать свои слова и подавлять чувства, когда хотелось заглушить тоску домашней суетой или алкоголем, чтобы ни о чем не думать, ничего не ощущать…

Но не только родственники и друзья заключали друг друга в объятия. Незнакомые, никогда доселе не видавшие друг друга, крепко обнимались, крепко пожимали руки, празднуя, — они живы, они свободны!..

— Живые, свободные, и у себя дома!.. Пропустим еще глоточек!.. Давай еще обнимемся!.. Дайте-ка мне те пять лилий!..

Все возбуждены, устоять на одном месте невозможно, от возбуждения никто не стоит на месте, прыгают, все пришло в движение. Спелыми томатами покраснели глаза на солнцепеке; будто от едкого перца льются слезы; от всех пахнет агуардьенте, запах паленой кожи; из ноздрей, как из орудийных стволов, вылетает табачный дым; пальмовые сомбреро надвинуты на уши; струйками стекают усы…

— Без дураков, кто не с нами, тот сволочь! Хватит молчать — рабочему слово!

— Смерть гринго!

— Да здравствует Бананера! Да здравствует Тикисате!

— Долой гринго! Долой гринго!

— У-шел! У-шел! У-шел! У-шел!

Часовой не выстрелил в дона Хуана Лусеро и не уложил его тут же лишь потому, что в последнюю минуту тот послушался и остановился. Лусеро совершенно ничего не соображал от возбуждения, он был настолько взбудоражен, что шел, совсем не отдавая себе отчета, куда и зачем он идет. Резкий щелчок винтовочного затвора — еще мгновение, и его свалил бы выстрел в упор — заставил дона Хуана замереть на месте.

— В полицейском участке нет никого! — крикнул он часовому, губы его дрожали, он был вне себя от горя, скорби, испуга. — Ни полицейских, ни альгвасилов — никого! Единственная власть — комендант, мне нужно срочно его видеть!

— А чего тебе нужно? — Солдат обратился на «ты» к дону Хуану; часовой был неприступен, полон сознания собственной силы, прищуренные миндалевидные глаза холодно смотрели на дона Хуана, застежка каски затянута под подбородком.

Лусеро, уже не обращая внимания на то, что часовой продолжал держать винтовку на прицеле — солдат все еще считал, что незнакомец собирался ворваться в комендатуру, пояснил: сегодня на рассвете был убит внук президента Компании, а труп нельзя трогать без разрешения властей.

— Сегодня коменданта не увидишь, — отрезал часовой, и каска качнулась у него на голове. — Сейчас же убирайся, мне приказано стрелять…

У Лусеро мелькнула мысль о пуле, которая могла вылететь из винтовки, попасть в его сердце и отправить в вечность. Автоматически переставляя ноги, он отходил, не оборачиваясь, опасаясь, как бы часовому не взбрела в голову мысль выстрелить ему в спину.

Труп Боби уже лежал в гробу, в помещении управления. Его положили на металлический конторский стол — между телефоном, пишущей машинкой, арифмометром и машинкой для чинки карандашей.

— Компания все предусматривает, как предусматривает все и любое наше предприятие, действующее в тропиках, — заявил управляющий дону Хуану, который, опираясь рукой на плечо Петушка, никак не мог решиться взглянуть на деревянный ящик цвета слоновой кости. — Как видите, мистер Лусеро, на наших складах в любой момент есть гробы made in…

— Единственное, чего нам тут пока не хватает, так это электрического стула… — пробормотал, не то изливая гнев, не то пытаясь сострить, старший интендант, перемалывавший золотыми зубами табак. — Тогда забастовщики узнали бы, можно ли убивать безнаказанно…

— А по-моему, если позволите мне сказать… — произнес один из старых чиновников управления, не прекращая жевать чикле (чакла… чакла… чикле… чакла… чакла… чикле…), — а по-моему, это не забастовщики… какой им смысл?.. (Чакла, чакла… чикле…)

— Да-а-а!.. — Не расставаясь с табаком, старший интендант пожал плечами и развел руками, будто развернула крылья птица, собирающаяся взлететь.

— Вина… — вмешался молодой служащий, уроженец Иллинойса, который грыз арахис, складывая скорлупки аккуратной кучкой на гроб. — Вся вина ложится на власти. Нет власти нигде…

— Чакла… чакла… чакла… чикле… — снова зачавкал чиновник, и непонятно было, то ли он просто жевал чикле, то ли произнес что-то, однако всем стало ясно, что он сказал: «Мистер Лусеро — вот кто виноват… — чикле… чакла… чикле… чакла… — знал мистер Лусеро, что для Боби опасно, что… — ча-кла… чикле — ча-кла — ча-чи-ча…»