Изменить стиль страницы

Служить правительству, которое действительно поддерживает народ… За все годы, пока он носит мундир, никогда не приходилось ему задумываться над этим… не чувствовать, что тебя ненавидят… что тебя ненавидят и солдаты, насильно мобилизованные в армию… что тебя ненавидят и те, которых ненавидят, ненавистные начальники… ненавидят люди…

Как последние струйки молока из выдоенного вымени, вытекали из-под его пальцев беспорядочные струйки звуков…

Что делать?.. Что сделать, как противостоять ненависти, такой липкой, такой глубокой, что ее даже трудно понять?.. Можно ли ждать еще? Тем более сейчас, если будет получено подтверждение сообщения об отставке!

Он подтянул ремень, надел мундир и вышел из комнаты. Надо проверить караулы. Все люди — на своих местах, все спокойны и ничего не знают о событиях в столице, не ведают о том, что сеньор президент, возможно, с минуты на минуту подаст в отставку, хотя этими вестями, казалось, был насыщен воздух…

Часовой. Офицер. Солдаты. Все на своих местах. Стемнело. Ночь на побережье наступает мгновенно. Далеко раскинулось серебристое яркое зарево, поднимавшееся от зданий Компании и казавшееся еще более ярким в эту черную-черную ночь. Тщетно искал он хотя бы одну звезду. Небо — антрацит. И подумать только, сколько миллионов звезд блестит в каком-то другом небе! А здесь ни одной. Лишь Млечный Путьогней «Тропикаль платанеры». Чужой, искусственный свет. Свет, принесенный сюда чужими. Свет чужестранцев. Сколь печальна эта чернота, эта слепая чернота неба! Кроме чужого света, все остальное — тьма, тьма и тьма…

Все-таки правы были Самуэли, когда не то радостно, не то печально, не то напевали, не то выкрикивали слова песни:

У собаки — собачья доля:
дни свои провести в неволе…
Что не так, Чон?
Что не так, Чон?..
Я скажу вам, что в нашей стране
наш удел — родиться пеоном…
Что не так, Чон?
Что не так, Чон?..
Иностранец на нашей земле
выступает всегда патроном…
Что не так, Чон?
Что не так, Чон?..

Он вернулся к себе в комнату и, растянувшись на постели рядом с гитарой, невольно повторял: «…родиться пеоном… родиться пеоном… родиться пеоном…»

По ступенькам лестницы поднимался комендант, и у капитана Саломэ мелькнула мысль — знает ли он?.. Знает ли он об отставке?..

Судя по тому, как тяжело он ступал, комендант был расстроен, чем-то подавлен…

Должно быть, знал, что это не просто слухи и что наступает пора великих перемен в стране…

И уже более радостно капитан Саломэ повторил:

— В нашей стране наш удел — НЕ пеоном родиться… НЕ пеоном родиться.

Вовсю зевает Важный Зевун, зевает, сплевывает, откашливается, тяжело ступают по скрипучим доскам его сапоги…

Всю свою жизнь провел комендант на военной службе — и кем же он был…

Пеоном? — Нет! Хозяином? — Нет! Патроном? — Нет!

И все же он поднимался по лестнице так, будто был хозяином вселенной в форме полковника, а ведь был ничто… ни хозяин, ни пеон, ни патрон… просто десятник!.. Шаги коменданта затихли, он прошел в свой кабинет. Послышался щелчок выключателя. Включил свет в этом великом молчании, прерываемом лишь кашлем, хриплыми вздохами да зевками.

Не слишком много времени шеф оставался в кабинете. Слышно было, как он выключил свет и прошел в свою квартиру. Слушая, как удаляются его шаги, капитан Саломэ вспомнил высказывания коменданта, этого старого полуночника, жизнь которого ограничивалась казармой.

— Я уже выплатил свое, — повторял он всякий раз, когда у него было хорошее настроение, — а теперь вы, молодежь, должны платить! Кто-то всегда должен платить. Я восполнил дебет, выдержав на своей шкуре все, и мной были довольны, и я был доволен. Общество требует, чтобы мы выплачивали свои долги, а наш долг — в подчинении старшему, в выполнении солдатского долга. Я уплатил сполна, — об этом свидетельствуют упоминания в приказах, награды, повышения…

Хотя и не было тут коменданта, но его высказывания навязчиво всплывали в памяти капитана, растянувшегося на постели.

И он чувствовал, как в этом ночном зное, в этом пространстве — молчаливом и черном — уже нечем было заполнить пустоту: недостаточно почестей, удовольствий, благодарностей, медалей, повышений. Жизнь военного пуста, если он оторван от народа. Да, у военного под мундиром должно биться сердце народа, только тогда не будет ощущаться пустота — та самая пустота, которая сейчас так остро воспринималась. И в конце концов разве не кончились крахом все его попытки вырваться из казарменных будней, поиски выхода… в попойках. Ну и что ж, кутежи всегда кончались тем, что, напившись, он плакал от бешенства и бессилия. Его приводила в уныние необходимость затыкать рот какому-нибудь недисциплинированному подчиненному, который любой ценой и через любую дверь хотел бежать от военной службы. Да, единственным выходом была свобода. И из военных лишь один нашел этот выход — Боливар![144]

Имя Великого капитана — офицера, в груди которого билось сердце народа, — такого же капитана, как он, вызвало у него другие воспоминания. Еще в годы учебы в военной школе он и его друзья преклонялись перед Боливаром, но карьеры они себе не сделали, будто были заклеймены раскаленным железом, зато головокружительную карьеру сделали из их выпуска те, кто избрал своим идеалом Чингисхана, Александра Македонского, Цезаря, Наполеона.

— Разве существует какой-нибудь рецепт, чтобы стать Боливаром? — спросил его с саркастической улыбкой генерал X. во время экзаменов.

— Да, — ответил он, — есть один рецепт (где-то довелось ему читать об этом) — следует принять добрую дозу того могущественного снадобья, которое называется «народ»!..

И кто знает, почему в юные годы, когда его обуревал беспредельный романтический энтузиазм преклонения перед Боливаром, не стал он вожаком среди кадетов! А ведь для этого были все основания. Что верно, то верно, выпускной экзамен выдержал с высшими оценками, однако выше капитана не дослужился. Словно какие-то невидимые цепи прошлого сковали его и обрекли нести службу в этом адском климате, где сама земля, казалось, была тюрьмой и могилой.

Забывшись, он проспал до рассвета — влажная от пота простыня буквально прилипала к телу, а голова прилипала к подушке, набитой кроличьей травой, однако даже на такой подушке не ощущалось свежести. Рядом на постели лежала гитара, и когда он, повернувшись на бок, случайно задел ее локтем, нестройно и тревожно загудели струны — заставили его открыть глаза. Полусонный, он опять смежил веки, на ощупь взял гитару и положил под койку, словно опустил на дно реки, которую никак не мог переплыть, не мог выплыть из потока мыслей — подтвердится ли весть об отставке, поднимется ли новая заря для людей, жаждущих свободы, или только наступит глупейший рассвет глупейшего дня для скота и для рабов.

Скоро разнесется эхо барабанов и горнов (во славу чего?), а после того как сыграют зорю, начнется уборка (к празднику?); непричесанные женщины в несвежих сорочках будут хлопотать, готовить завтрак, кормить младенцев и своих возлюбленных, а позднее, когда взойдет солнце, комендант станет стрелять по мишени — его обычное занятие по утрам.

Одним прыжком капитан Саломэ вскочил с кровати. Ему хотелось поскорее узнать, не получено ли подтверждение об отставке. В душевой он обычно всегда встречал Каркамо либо кого-нибудь еще из офицеров, а сегодня — никого. Никто еще не встал. Видимо, он первый. Что ж, может, это к удаче. Быть может, именно нынче утром придет официальное подтверждение и… как это великолепно! — сегодня его свободный день, он сможет отпраздновать событие как следует вместе со своей красоткой. Но не только лепестками роз устлан путь. Ведь если будет получено официальное сообщение, войска, чего доброго, переведут на казарменное положение, из казарм не выпустят даже тех, у кого сегодня свободный день. Что ж, самое главное — чтобы известие об отставке подтвердилось, пусть даже сегодня он не встретится со своей красоткой. Он побрился, налив горячей воды из термоса. Вестовой принес начищенные туфли.

вернуться

144

144. Боливар-и-Поте. Симон Хосе Антонио (17831830) — один из руководителей войны за независимость испанских колоний в Америке в 1810–1826 годах.