Сейчас она не лжет. В каком-то смысле не убивает. Просто забирает все, что составляет человека. Все. Первый шаг, последний шаг, улыбку матери, голос соседа, кровь на копье, поцелуй, оплеуху, песню за углом… То, что остается, само не желает уходить: некуда, незачем, непонятно даже — как.

Королева-тень оценивающе всматривается в своего пленника, размышляет, колеблется. Потом — это чувствуется — жажда побеждает желание сыграть в кошки-мышки.

То, что есть у пленника, хочется отнять, и лучше сейчас, срочно, немедленно… он — неповторимый, единственный; впрочем, для нее все — единственные, но большинство отличается лишь как два булыжника, от сотворения мира провалявшихся на земле рядом: тут скол, там щербинка — а так одно и то же.

Прикосновение то ли холодного шелка, то ли мягкого серебра…

Человек смотрит на нее, не глазами смотрит, непонятно, чем вообще смотрит, чем-то. Она… она слишком стара. Слишком устоялась в своих привычках, вошла в колею — он такое видел. Она все делает неправильно. Она берет по одному — и так и роняет в провал. И они висят там, в пустоте. Нет взаимодействия, нет нового опыта. Только то, что было сразу собрано. Конечно, ей этого не хватает — а изменить-то нужно так немного… чуть-чуть подвинуть, столкнуть — и из этой взвеси начнет формироваться кристалл…

Тогда она сможет расти, сама в себе.

То, что было легким, вскользь, касанием возвращается назад, впивается жалом москита, пытается пробиться внутрь. Очень настойчиво, очень. Это уже не прежняя жажда, это точное, полное — насколько ей дано, — понимание того, что человек мало что нужен… зачем именно он нужен. Именно этот. Она не ошиблась — единственный. Возможность измениться.

И вот это — уже всерьез. А барьер… барьер держит плохо, потому что там, впереди — задача, возможность… То, что может предложить тень, не важно, не нужно, а вот то, что можно сделать с ней, из нее… превратить в существо то, что никогда им не было…

Он не любит войну… но воевать он умеет. Рыбе муху, собаке мясо — да? Аттиле — власть, ему — работу?

Беда в том, что не за что удержаться — то, что всегда помогало, всегда останавливало, сейчас тянет вперед… Нечем отгородиться, ничего нет… да плевать, что нет.

— Мария и Минерва… водой и огнем, и землей, именем своим, всем, что есть, всем, во что верят, всем, что до меня и после меня, истинным богом и старыми богами клянусь, ты не пройдешь! Если у меня нет ничего, чтобы ответить, я стану тем, у чего есть. Ты. Не. Пройдешь.

Человек не видел, не мог увидеть, как за его спиной, по левую и правую руки, встали две женские фигуры, окруженные светом — истинным, не отраженным. Роза в руке одной, сова на плече — у другой. И цветок, источающий алое сияние, был не менее грозным оружием, чем когти огромной птицы… вокруг женщины с совой теснились другие фигуры, поменьше, едва различимые. Обе соперницы сейчас стояли вместе, плечом к плечу, не споря друг с другом.

«Ты не пройдешь!» — разноязыкий хор.

Вода, огонь и земля из слов обернулись силами, и встали тройным щитом, поднялись волной раскаленной лавы, окруженной молниями: ты не пройдешь.

Королева треснутого хрусталя отступила на шаг, готовясь ответить, нанести удар или хотя бы показать незваным гостьям, что она держит в своих руках жизнь добычи — но ее ударили в спину. Тот, кто казался таким верным, тот, кто и начал разговор… ударил, предал, потащил внутрь, лишил возможности действовать.

А со стороны, оттуда, где стояли четверо телохранителей, все выглядело… да никак, в общем, не выглядело. Двое разговаривали, сидя рядом на бревне, ненадолго замолчали, потом один соскользнул на землю… а второй замер, удивленно, должно быть — вроде ж пили умеренно. Большого переполоха не случилось.

451 год от Р.Х. 21 июня, день, Каталаунские поля

Похоронное шествие затянулось на несколько часов. Над полем сражения повисла тишина, прерываемая лишь торжественным и мрачным пением, нестройным, но полным искренней боли. Даже гунны, укрывшиеся за повозками, замолчали и перестали отстреливаться — никто бы сейчас не стал на них нападать, даже ромейские отряды, а павшего короля уважал и Аттила. Готы провожали Теодериха со слезами скорби, остальные — в почтительном молчании.

Предводительствовал шествием Торисмунд, которого уже называли королем. Теодерих-младший, теперь уже — единственный, держался на половину конского крупа позади, признавая права брата. Долго длилось шествие, много времени понадобилось, чтобы все необходимые почести были отданы, все возможные на поле брани ритуалы соблюдены. Наконец, с этим было покончено. Вокруг тела короля выстроилась в скорбной страже его личная дружина, остальные разошлись. Пора вспомнить о том, что сражение еще не выиграно.

И о том, что теперь уже в полную меру на Торисмунда легла вся ответственность, все обязанности короля.

Глаза слезились, словно в лицо бросили горсть мелкого песка или напылило во время скачки. Солнце, стоявшее в зените, злило, жгло кожу. Торисмунд в очередной раз потер лоб, потом махнул Атанагильду рукой: пошли. Нужно было договориться с ромеем о том, что делать дальше. Как именно вести осаду.

Пока Торисмунд шел, разболелась рана на голове, и стало окончательно тошно — с чего бы это? До победы остались считанные дни. До окончательной, невероятной победы, которую запомнят навсегда.

— Приветствую тебя.

— Приветствую, — со вчерашнего утра ромей, кажется, состарился лет на пять. Неудивительно, он вряд ли многим моложе отца, а, если подумать, так, наверное, даже и старше. И говорит как каркает. А смотрит, будто это не он сам за ночь высох, а у гостя рога выросли.

— Что нам надлежит делать? — король старался быть почтительным к старшему. Пока еще — на словах — получалось неплохо. Только стоять перед ромским патрицием почему-то было неприятно — солнце, что ли, прямо в глаза светило? Торисмунд приложил ладонь ко лбу.

Ромей же с утра растерял остатки вежества. Сначала он перевел взгляд на вражеский лагерь, скривился, потом повернулся обратно.

— Не проводит ли благородный Торисмунд меня до моей палатки? Нам лучше будет поговорить там. Аттилу мы сегодня не потеряем.

Он был прав, а Торисмунду стоило бы подумать о том, что ни один важный разговор нельзя начинать вот так, посреди лагеря и без подобающего предисловия. Особенно, говоря с вождем самого главного союзника.

— С великой радостью.

Своих людей ромей оставил за порогом — просто двинул бровью и никто дальше не пошел. Торисмунд кивнул Атанагильду — мол, подожди, но тот ждать не стал, двинулся следом, а вот увидев, что шатер пуст, сделал шаг назад, потом еще один. Ромей подошел к столу, взял кувшин, наполнил две глиняные чашки… по запаху — вода. Глаза отдыхали в полумраке. Говорить не хотелось, но война не ждет.

— Как мы будем продолжать осаду? — отхлебнув воды, спросил Торисмунд. Опять невежливо, слишком торопливо, но отчего-то ему хотелось поскорее покончить с беседой. А дальше… а дальше пусть с ним разговаривает Атанагильд, или Майориан пусть присылает своих людей!

— Это зависит от того, кем хочет быть благородный Торисмунд — победителем Аттилы или королем везиготов. И от того, хочет он жить днем или ночью.

Торисмунд открыл рот, потом спешно прикрыл его — понадобилось стиснуть челюсти, чтобы ненароком ничего лишнего не ляпнуть. Например, такого простого дурацкого «Чегооо?!» — но тут это неуместно. Король так спрашивать не должен. Даже если очень хочется.

— Не будешь ли ты так любезен, почтенный и мудростью славный патриций, пояснить свои слова для… несоизмеримо младшего годами и опытом? — выговорил наконец Торисмунд. Лучше, чем «чтооо?», хотя смысл, в общем, тот же.

— Один из братьев благородного Торисмунда, оставшихся в Толосе, не столь высок родом, но старше годами. Весть о смерти короля Теодериха придет в Толосу раньше, чем вернется армия. Да и у самого войска, если дать ему время, могут появиться лишние мысли. А осада будет либо достаточно долгой, либо очень кровавой.