Изменить стиль страницы

На Ивана Степановича он и не поглядел, будто его не было.

— Вечером ей некогда, Авдей Андреич, — оказал председатель. — Вечером ей с хором ехать.

Он ничего не ответил, бросился в избу и стал бегать по дому, хлопать дверьми. Сердился.

Немного обождав, мы прошли в горницу, которая у них называлась «зал». В зале висел портрет Ворошилова в тяжелой раме. На столе, выдвинутом по-городскому на середину, лежали штабеля бумаг и подшивок. Рудаков готовился к полугодовому отчету.

Похлопав дверьми, Авдей Андреич внезапно выскочил со стороны кухни и, не успел Иван Степанович открыть рот, закричал:

— В мае на фабрику ездили! Дунька воротилась без пяти одиннадцать, а моя — в одиннадцать сорок! — Он выхватил из кармана часы и щелкнул крышкой. — Где сорок пять минут была? Гуляла? Молчит!

— Обожди, Авдей… — начал было председатель.

— Пришла — губы распухлые, как у трубача! Что она там, на трубе играла? Из Москвы со смотра воротилась — от волос табаком несет. Дорогими папиросами.

Председатель снова попробовал прорваться в разговор, но и на этот раз не вышло.

— Вы что, из моей бабы обратно девку хотите сотворить? Вот вам!

Он снова побежал сердиться, и снова вся изба затряслась от хлопающих дверей.

— Шли бы вы, — сказала Таня. — Ничего у вас не выйдет.

— Почему не выйдет? — усмехнулся председатель и сел на стул. — Очень даже выйдет. Добывай из укладки красные сапожки.

Авдей Андреич, постучав дверьми, немного отвел душу, уселся к своим бумагам и начал стрелять на счетах. Председатель поглядел, как стучат и бешено крутятся костяшки, и спросил:

— Долго ты намерен общественную работу разваливать?

Хозяин не отвечал, будто никого тут не было.

— Общественную работу разваливаешь — это раз. Равноправия не признаешь — два. Ты что? Против закона?

— Я законы лучше твоего знаю, — сказал хозяин, придерживая цифру пальцем так крепко, словно боялся, что уползет. — Жена она мне или кто?

— То-то и есть, что жена. Поэтому должен дать ей возможность повеселиться. Не век же ей на латаные валенки глядеть.

— На валенки? На латаные? — Авдей Андреич рванулся со стула, не выпуская, впрочем, цифры из-под пальца. — Это как понимать?

— Так и понимать. Ты пожил, погулял. Старый. А она молодая. И спеть ей охота и потанцевать.

— Молодая… Старый… Валенки латаны… — Авдей Андреич извивался от ехидства и вредности, припаянный пальцем к цифре. — А вы ее там еще подрумяните? Ленточки на нее повесите?

— Надо будет — повесим.

— Да я в этих валенках десяти председателям отслужил! — закричал вдруг Авдей. — Десяти отслужил и тебя переживу!

Он выбежал через кухню, погромыхал дверьми и прибежал через спальню.

— Я еще твоими костями в бабки играть буду! «Равноправие, общественная работа»! Заморочили людям голову!

— Это кто заморочил? — спросил председатель. — Советская власть?

— Все вы хороши!

— Ну, если так, тогда, конечно, говорить нам с вами не об чем.

Иван Степанович встал и принял положение «смирно».

— Давно я наблюдаю за вами, Рудаков. Ночная у вас душа. Власть его не устраивает!

Как только председатель назвал его по фамилии и на «вы», Авдей Андреич страшно перепугался.

— Ты мне контру не шей! — закукарекал он. — Сейчас культа нету! Она там где-то будет петь, а ты сиди переживай!

Мы вышли во двор, а из зала доносился крик:

— А ты чего встала? Чего молчишь? Тебя зовут или меня? Твое дело — не мое!

Мы остановились. На крыльцо вышла Таня.

— Ну? — спросил председатель.

— Не поеду я, Иван Степанович.

— Да ты что?

Она молчала, пригорюнившись, перебирая красными руками фартук.

— С ним бился, теперь с тобой?

— Жалко, — тихо сказала Таня,

— Чего тебе жалко?

— Авдеюшку… Зачем же за валенки над ним смеяться? У него ревматизм. На ногах шишки. А вы смеетесь. Он в войну застудился. Нехорошо, Иван Степанович. — Таня оглянулась на дверь с опаской и подошла ближе. — Когда я петь уезжаю, он на картах гадает про меня… Правда. Ефимка видал.

— Тогда так, — сказал председатель. — Бери с собой Ефимку. Пускай он глядит за твоим поведением. Заместо шпиона.

— А можно?

— Дам указание.

Когда мы садились в машину, по всему дому Рудаковых хлопали двери.

Следующей была Маргарита Сизова. У нее отец — водитель электровоза. А мать, Мария Павловна, лежит больная. Хворь схватила ее еще осенью, но она долго скрывалась от докторов. Зимой нашли ее без памяти на ферме. Отправили в больницу. Стали резать, ничего не вырезали, зашили и отправили домой.

Муки довели Марию Павловну до того, что она лечится любыми порошками и любым снадобьем, какое посоветуют. И никому не секрет, что жизни в ней осталось мало.

Рыжая красивая Маргаритка встретила нас на улице с заплаканными глазами. Ночью матери было совсем плохо, а отец, как на грех, в рейсе.

Председатель не решился ругать Маргаритку. Он еще на пороге снял кепку и вошел, как в церковь. Мария Павловна лежала высоко, в мужской сорочке с воротничком. Я тихонько подняла ее руку, пожала и так же тихонько положила на стеганое одеяло, на прежнее место. Ой, какая легкая ручка! Ученые сосчитали: чтобы надоить один килограмм молока, надо сто раз сжать и разжать пальцы. Попробуйте сами, легко ли сжимать кулак сто раз подряд. А у Марии Павловны было двенадцать коров, и давали они не меньше ведра каждая. Просидела она под коровами полжизни, и, пока не ввели «елочку», Марии Павловне приходилось сжимать и разжимать кулаки самое малое пятнадцать тысяч раз в день. Однажды, поспорив в шутку с командированным, она сдавила ему руку так, что он присел и целый день потом шевелил пальцами, будто натягивал перчатку. Такая у нее выработалась железная кисть.

И вот теперь эта рука лежала на одеяле, легкая как перышко. С лица Марии Павловны сошел багровый загар, стало оно чужое, перламутрово-бледное. Только синие глаза, как всегда молодые, милые, поблескивали, словно васильки после дождя.

Мария Павловна обрадовалась, что зашли проведать, затрепетала вся:

— Сейчас я вам… Самоварчик сейчас… На стол соберу… Я сейчас…

— Да ты что! — кинулась к ней Маргарита, видя, что мать всерьез собирается подниматься. — Лежи! Сама уважу!

— Да что ж это такое!.. — хозяйке было ужасно совестно лежать при гостях. — Ты сперва постели скатерку-то, Риточка, да не эту! Ту, которую отец из Харькова привез. Да стол оботри. Крошки там, молоко — мало ли… Не так ты все делаешь, дочка. — Она снова попыталась встать, но мы ее удержали.

— Лежи, Маруся! — сказал Иван Степанович. — Поправишься, тогда будем чаи гонять.

— С вами поправишься! Мне бы коровушку подоить или так что-нибудь поделать, и сразу станет легче. Вся хворь выскочит. Глупенькие вы, — продолжала она покорно. — Говорила, не надо в больницу, нет, повезли… Линка-то с первотелочками справляется? Уважают они ее?

— Уважают. Да у Линки ухватка не та. Аврора, бывает, капризничает.

— Аврора известная привередница. Стиляга… Вчерась стадо гнали, встала тут возле окна и мычит. На Линку ябедничает. Насилу согнали… Что затужил, Иван Степанович? Невесело тебе с хворой бабой?

— Умаялся, Маруся.

— Как не умаяться. Сколько делов.

— Сегодня просыпаюсь, гляжу, в сапогах. А на часах уже шесть утра. Представляешь? Всю ночь обутый проспал. Хотел газеты проглядеть — три речи еще не читаны, — да вот с утра гоняю…

— Вон зеленый какой! Тебе бы прилечь.

— Хватит. В бригадиры буду проситься или в кладовщики.

Иван Степанович накрыл глаза рукой, уронил голову и словно задремал.

Мария Павловна взяла бумажку, написанную под копирку, и, лукаво взглянув на председателя, стала читать:

— «На аспида и василиска наступиша и попереши льва и змея».

— Чего, чего? — встрепенулся председатель, но спохватился и снова принял измученную позу.

В избе было сыровато после дождя, промозгло. Чтобы белье не плесневело, все ящики в комоде были чуть выдвинуты, а все дверцы в гардеробе чуть приоткрыты. Ритка сказала, что надо бы протопить, да дров нет. А на зеркале уже темные пятна.