Изменить стиль страницы

— Нет, — насторожился Митька.

— А почитал бы… Я тебя давно предупреждал… Не знаешь ты всего. Недопонимаешь.

— Так они в кузове возят! И на бис вызывают! Горла не напасешься за так на бис петь!

— Ай-яй-яй! — покачал головой Иван Степанович и вышел.

— Ну вот! — закричал Митька братьям. — Говорил — сбиваете с толку. Не знаете ничего! Машина будет?

Я сказала, что будет.

— Ладно. Если в кабинке — поеду. Хрен с ним. Только уговор — на бис петь не стану! Хоть пол простучите — не стану.

Мы вышли.

Я спросила председателя, что за статья в центральном органе.

— А ты думаешь, я читал? — ответил он. — У меня за две недели газеты лежат не читаны. Где оно, время-то?

И мы поехали к Денисовым.

У них живут мать без отца и шестеро дочек. Бабье царство, а в избе постели не прибраны, на полу тряпки. Двери целый день настежь. По столу ходят куры.

Старшей дочери Денисовых лет тридцать. Она девушка, на лицо страшная, как война. Вдобавок — злющая, все кидает. Болтали, что замуж она не вышла из-за имени. Звать ее Фекла. Но у них ни одна дочка не нашла еще постоянного мужа, так что дело тут не в имени.

Вся семья отчаянная, бесшабашная. Как соберутся вместе, так и давай лаяться и между собой и с матерью. А меньшие — двойняшки, хоть им и десяти нету, довели учительницу до истерики. И понятно: отвечают одна за другую, а отличить их нет никакой возможности.

Когда мы вошли, мать гладила ворох белых халатов, Фекла в бигудях калила семечки, двойняшки перебирали картошку и баловались.

— А ты вроде похудела, мать! — весело зашумел Иван Степанович с порога.

— Похудела! — отозвалась хозяйка. — Восемьдесят кило было, девяносто осталось!

Иван Степанович спросил, где остальные дочки.

Мать сказала — на ферме.

— А Дарья?

— Шут ее знает, где ее носит. Загуливает, язва! Они у меня все бедовые — с молошных зубов гуляют.

— Чего ж ты ее ругаешь? В мамку! — смеялся председатель. — Небось и сама обожала, когда тебе мужики пятки чесали.

— А я и сейчас обожаю. Мой сезон еще не прошел!

Она звонко расхохоталась, большая, здоровая, загорелая, как шоколадина.

— При детях не совестно, — проворчала Фекла. — Какая вы, мама, право, чудачка аморальная!

— А кому вы нужны, моральные? — весело отозвалась мать.

За переборкой пугалась и хлопала крыльями курица. Я поняла, что Дарья прячется там, и только подумала, как ее выманить, а председатель уже закричал:

— Вон она где! А ну — на выход!

Дарья появилась в сережках с подвесочками, в красных хоровых сапожках. Среди дня наладилась на свидание.

Лицо у нее было пухлое, как колобок, глаза узкие, сонные.

Она сердито пнула курицу сапожком и сказала:

— Петь не поеду, хоть зарежьте.

— Не поедешь — скидай сапоги, — припугнул председатель.

— А пожалуйста… Мама, вас что, на коленях упрашивать, чтобы вы платок погладили. Мне же идти!

— У тебя тут, — председатель кивнул на ее пышные груди, — совесть есть?

— А вы пощупайте, — предложила Дарья.

Мать взвизгнула и захохотала.

— Небось к павильону собралась? Шоферов улавливать?

— А вы, товарищ председатель, обеспечьте постоянного ухажера — не стану улавливать. Полные сутки петь буду.

— Ты на бюро обещала не бросать хор, — напомнила я.

— На словах она тебе на борону сядет, — смеялась мать, отглаживая яркий фестивальный платок. — Ей недосуг! Днем на ферме, вечером целоваться идти.

— А вам, мама, завидно, — сказала Дарья.

— Нешто не завидно! — откликнулась мать.

— Дура, — оказал Иван Степанович. — Гляди, сбалуешься. Какой тебе прок, когда у тебя каждый день другой водитель? Смотри — он тебя доведет!..

— Обожди-ка, Иван Степанович, — остановила его мать. — Обожди похабничать. Лина идет.

Третья дочь — Лина, на ходу скидая кофту, быстро прошла за перегородку. Потом вышла в халатике, стала пудриться.

И мать и Дарья перестали шутковать, а глядели на нее с нежностью и грустью. И двойчата притихли.

— Ну чего вылупились? — капризно спросила Лина.

— К нему? — спросила мать уважительно.

— А к кому же? — Она вдруг улыбнулась, будто солнышко из тучки. — Мочи нет — стосковалась. С мая не виделись. Все работа и работа, шут бы ее взял…

— Значит, хороший человек, если стосковалась.

— Уж какой хороший!.. Целовать не насмелится. В ручку чмокает — и все…

— Где же вы стоите? — спросила мать.

— На бережке или в роще. Цветочки объясняет, травки разные от каких болезней. Малина — от простуды, зверобой — от живота, ландыш — от сердечного волнения.

Сестры слушали с завистью.

— И подушиться нечем! — закапризничала Лина. — Сколько просить — купите «Белую сирень».

Фекла отомкнула свой личный сундучок и достала граненый флакон.

— Чего же ты духи прячешь? — спросила Лина. — Ровно Плюшкин.

— На всех не напасешься.

— Платок-то у тебя сиротский, — сказала Дарья. — Не к лицу. Бери мой. Хочешь?

— Давай! Надо бы за первотелками Марьи Павловны поглядеть.

— Я сбегаю, — сказала Фекла. — Иди уж. И гостинца ему снеси.

Она подала сестре кулек семечек.

Лина вышла, и все смотрели в окно, как она вышагивает по тропке в красивом фестивальном платке, в белой кофточке под ремешок.

— Полетела к своему залеточке, — проговорила мать нежно. — Так у них хорошо! Так по-чистому! Ах, как хорошо, — и, вернувшись к утюгу, добавила: — Залетка-то живет на кордоне, а каждый раз провожает.

— Доведет до околицы, а дальше идти не смеет, — задумчиво сказала Дарья. — Станет и стоит. Любуется на ее походочку.

— Ну вот, — сказал председатель. — Любовь — штука обоюдная. Вот поедешь с хором…

— Сказала, не поеду значит, не поеду.

— Не перебивай! Мы тебя в центре поставим, в первый ряд, на самую середину. Встанешь в лентах, в красных сапожках: неужели ни один не позарится? Барышня сочная. Вон какой ромштекс! — Он шлепнул ее. Она взвизгнула и засмеялась. — А на тебя глядят скульпторы, полковники…

— Да они все женатые…

— То-то и дело, что нет! Семьдесят три процента холостых и разведенных. Возле павильона все тебя знают. Ты там все одно, что бюст Тургенева. А в доме отдыха — другое дело. Там ты артистка.

— Не поеду! — сказала Дарья нерешительно.

— Смотри, останешься на семена, как Феклуша.

— Слушай, Дарья, — сказала мать. — Тебе дело говорят.

— Да вы-то хоть молчите, мама. — Дарья сморщила облупленный носик и спросила: — А верно меня на виду поставят? Не зря говорите?

Председатель взглянул на нее, скривился и сказал:

— Поставим, поставим.

Дело и тут было сделано. И Иван Степанович, уходя, сказал весело:

— А не хочешь, не езжай. Плакать не станем.

Таню Рудакову мы застали во дворе. Она развешивала белье: хлориновое исподнее мужа, свое рванье, ребячьи выцветшие трусики.

Недавно Тане сровнялось двадцать четыре года. А муж Авдей Андреич много старше. Сколько я себя помню, он бессменно работает счетоводом. От первой жены остался у него дошкольник Ефимка. С ним Тане и приходится воевать.

Девчонкой Таня была звонкая, заводная. А как свадьбу сыграла, будто удивилась. Стала тихая, как гармошка в футляре. Вот что значит выходить за чужого мужа.

Иван Степанович подошел к Тане и спросил:

— Отдохнула?

Она молча развешивала белье.

— Тебя спрашивают или нет?

Таня опустила голову и стала теребить фартук мокрыми руками. Была она длинная, тощая и плоская.

— С хором поедешь?

— Не знаю.

— А кто знает?

Таня помолчала немного и сказала тихо:

— Хозяин не пустит.

В это время хлопнула дверь, и на крыльцо выбежал Авдей Андреич, в валенках и в галстуке, прикрепленном к сорочке скрепкой для бумаг. Был он небритый, и волосы, наполовину черные, наполовину седые, как говорят — соль с перцем, торчали у него во все стороны.

— Танька! — закукарекал он. — К вечеру луковицу испеки! Мозоли сводить буду! — Он вынул часы, щелкнул рышкой. — К семи давай!