Сидел с лэптопом на коленях, заложив руки за голову, и прислушивался к звукам, доносившимся из коридора. Там кто-то ходил взад-вперед мимо двери номера, причем это был не один человек, а, по меньшей мере, трое: вот тяжелые шаги, наверняка грузный мужчина, а вот женские, топ-топ, на каблуках, и еще кто-то ступал мягко, едва слышно, будто в тапочках. Нет, если бы в тапочках, то я бы и вовсе ничего не услышал, скорее, в спортивной обуви — может, репортер, сумевший пробраться через кордоны?
Тома, наконец, появилась — готовая уже к выходу, на ней был брючный костюм, который мне, честно говоря, не очень нравился, он слишком облегал ее замечательную фигуру, можно было и не подчеркивать так наглядно линию бедер, зачем вызывать у тех же поклонников и журналистов совершенно не нужные эмоции… кому, впрочем, не нужные? Мне? Напротив, мне-то было приятно смотреть, как Тома, наклонившись, зашнуровывает высокие ботинки, но, когда похожие чувства испытывали другие…
— Тома, — сказал я, — ты можешь перевести мне с итальянского несколько текстов? Только по возможности слово в слово.
— Давай, — сказала она, подошла и, встав за моей спиной, положила ладони мне на плечи… нет, надо работать, тем более, что, если я не найду того, что искал… Я вывел на экран первое из отобранных писем. От 13 декабря 1858 года. Чуть больше двух месяцев до премьеры.
— А, — сказала Тома, — это письмо Верди к доктору Винье. Зачем тебе?
— Нужно, — нетерпеливо сказал я. — Ты можешь перевести?
— Постараюсь… "Дорогой Винья… Пишу тебе все еще из Сант-Агаты, но мы с Пеппиной уже… как это… в придорожном настроении…"
— Придорожном? — удивился я. — Настроение — не трактир…
— Послушай, — рассердилась Тома и убрала ладони с моих плеч, — я же не итальянка, как по-твоему?
— Прости, — сказал я. — По смыслу понятно. Давай дальше.
— "Настроении… Партитура готова, и я доволен, насколько… насколько можно быть довольным… когда не знаешь, вытянет ли… вытянет?… В общем, если по смыслу, Верди хочет сказать, что имена певцов ему еще не известны, и случиться может всякое…
— Это называется — точный перевод?
— Если не хочешь…
— Давай-давай, — поторопил я. — Постарайся ближе к тексту.
— Дальше так. "Думаю, что при надлежащем исполнении эта опера может иметь успех… она уже столько вытерпела… нет, лучше — претерпела… что я не вынесу, если премьера будет испорчена дурными певцами. Мы, музыканты, пишущие на потребу публике"… На потребу?…
— Продолжай, — нетерпеливо сказал я. — На потребу — нормально.
— "публике… зависим от стольких обстоятельств, что мне иногда кажется, дорогой Винья, чудом уже то, что удается не только дотянуть… или лучше — довести?… довести оперу до премьеры, но и заставить публику волноваться. Меня беспокоит, однако, странное… поведение?… нет, правильнее «отношение»… странное отношение синьора N. Ты прекрасно знаешь, о ком идет речь: синьор N запретил упоминать его имя не только на афише и в театральных либретто, но даже в личных письмах. Это представляется мне просто смешным, но у N свои соображения, которые я уважаю. Жаль, что его не будет на премьере. Не согласился бы ты, дорогой Винья, учитывая твое давнее знакомство с синьором N, передать ему не только мое приглашение, но и просьбу, с которой я уже просто не решаюсь обратиться самостоятельно: мне нужны для финала всего две строфы, которые усилят нынешний текст. Всего две строфы — и срочно. Это не будет затруднительно для синьора N. Дорогой Винья, пиши мне на мой римский адрес, ты его знаешь. Мы выезжаем с Джузеппиной завтра утром. Обнимаю тебя. Твой Верди".
— Твой Верди, — повторил я с чувством.
— Зачем тебе это? — спросила Тома. — Это все давно известно. Синьор N — это Сомма, автор либретто. Он не захотел, чтобы его имя стояло на афишах, потому что цензура потребовала таких изменений текста…
— Каких не могла вынести его нежная душа адвоката, — закончил я. — Я тоже это знаю, но…
— Но что?
— Послушай, там должно быть еще что-то. Не могу поверить, что Сомма так поступил исключительно из-за какого-то цензора. Верди согласился с изменениями?
— Не сразу.
— И не на все изменения, да. Но перенес действие из Швеции сюда, в Бостон. Так чего же уперся Сомма? Хотел быть святее папы римского? И какой смысл был в его желании остаться инкогнито, если вся Италия знала, кто автор либретто? Это же все равно, что… Знаешь, когда я после аспирантуры работал в московском Институте физпроблем, один наш очень умный сотрудник… там же все как в опере, каждый смотрит, чтобы другой не стал раньше него старшим научным или заполучил грант… и чуть что — пишут друг на друга анонимки. Так вот, однажды на имя директора был получен такой текст: "Я, Кузьмин Егор Николаевич, пишу настоящую анонимку в том, что…" Вот и Сомма, как этот Кузьмин…
— Ну и что? Андрюша, зачем ты теряешь время на эти глу…
— Это не глупости, Тома! Я чувствую, что… Послушай, там есть письма, более близкие к дате премьеры?
Тома повернулась к экрану, я передвинул мышкой текст и сам нашел дату "10 января 1859". Письмо, адресованное издателю Рикорди. Из Рима. Это я и сам мог понять, но дальше…
— Вот это прочти.
— Это? Письмо к Рикорди…
— Знаю. Что там написано?
— "Дорогой синьор Рикорди… Все изменения внесены, и все готово. Правда, слова финального хора мне пришлось дописать самому, что не могло не сказаться на их содержании. Во всяком случае, я постарался сделать их как можно короче, из-за чего сократил хор, что привело… тут сложный оборот, трудно… в общем, смысл такой, что финальный хор стал эффектнее. Дальше… Госпожа Жюльен-Дежан, по-моему, способна вывести из себя даже нашего дорогого Мориани. Назначение этой особы на роль Амелии было ошибкой не только синьора Яковаччи, но и моей, хотя моей в меньшей степени, поскольку голос ее меня удовлетворил, а до ее мелочного и злобного характера мне не было никакого дела. Тенор Фраскини неплох, и если он будет петь на премьере так же, как на вчерашней репетиции, мы еще сможем избежать провала. Ничего не могу сказать хорошего о господине Джиральдони, у которого приятный голос, но занят он, по-моему, личными проблемами и совершенно не думает о спектакле. Арию перед портретом он спел вчера так, будто готов был прямо на сцене собственными руками задушить ненавистного Ричарда. Я не терплю в театре двух вещей: равнодушия и нарочитости. Театральное действие, особенно оперное, — это попытка проплыть между Сциллой и Харибдой. Важно не рвать страсти в клочья и не быть холодным, какой была синьора Меретти в роли Джильды, вы помните тот ужасный спектакль в Турине?
Возможно, дорогой Рикорди, мои опасения… для моих опасений нет оснований, но никогда еще я не был перед премьерой в таком дурном настроении. Энтузиазм римлян немного улучшает мое самочувствие, но я прекрасно понимаю, что надписи на стенах VIVA VERDI превозносят не мою персону, а прославляют — и справедливо, должен сказать, — нашего короля Виктора Эммануила. В такие дни люди, по-моему, склонны слушать не музыку, а грохот пушек, и это еще менее настраивает меня на… трудное слово, погоди, вспомню… да, на благостный лад. Я был бы тебе очень благодарен, дорогой Рикорди, если бы ты оказался в Риме в день премьеры. Обнимаю, обнимаю… здесь три раза «обнимаю»… Твой Верди…
— Вот, — сказал я. — Ты обратила внимание?
— На что, Андрюша? Я читала это письмо, оно опубликовано в сборнике писем Верди.
— Ты читала, а я нет.
— При чем здесь…
— Если бы я знал это письмо, то догадался бы обо всем еще вчера. Или даже раньше — сразу после убийства!
— О чем догадался бы, Андрюша?
— Кто и, главное, как убил Гастальдона!
Тома подняла на меня взгляд. Конечно, она не понимала. Не видела связи. Тома читала эти письма. И многие другие тоже. Она хорошо готовилась. Штудировала книги по истории Италии середины позапрошлого века. Я все-таки думал, что Тома не вчитывалась, зачем ей детали, ей важны ощущения, ей нужно было понять атмосферу, в которой Верди сочинял эту музыку. Бывало, я заглядывал Томе через плечо, в те дни меня совсем не интересовало, будет ли Виктор-Эммануил королем всей Италии или своего маленького Пьемонта. Возможно, я тоже видел эти письма, написанные Верди зимой 1859 года, но тогда мне хотелось одного: чтобы Тома поскорее освободилась от репетиций, изучения роли, вокализов, распевок, от всего, что связывало ее с театром и отдаляло от меня, я хотел, чтобы мы, наконец, остались вдвоем и поехали ужинать в «Тиффани», мне было плевать на Рисорджименто, на объединение итальянских провинций-государств, на холодную зиму в Риме, я как-то сказал Томе, что тогдашние римляне, наверно, были куда большими энтузиастами оперы, чем нынешние — вряд ли современный зритель отправится в театр, несмотря на наводнение, по улицам, превратившимся в бурные реки. Оказалось, я все напутал — наводнение в Риме началось в день премьеры «Трубадура», а когда шел «Бал-маскарад», погода была, похоже, вполне приличной. Ну и ладно. Тогда мне было все равно, а теперь…