Изменить стиль страницы

Но я-то здесь при чем? Достаточно ли отпечатков пальцев на ноже, чтобы предъявить обвинение? Мой нож — это очевидно — не мог быть связан с убийством. Где имение и где вода? В огороде бузина, а в Киеве дядька. Но, черт подери, действительно, откуда пальцы Гастальдона на моем ноже, если тенор никогда не был в моей квартире в кампусе? Вне театра мы виделись с ним всего однажды, было это недели три назад, Томе захотелось посидеть в тихом уютном месте, чтобы ее не узнавали и чтобы еда была хорошей, и можно было потанцевать… в общем, все тридцать три удовольствия. Мы поехали в «Карлито», итальянский ресторанчик на берегу залива, но вдали от центра, рядом с третьим шоссе, на выезде в сторону Нью-Йорка.

Было хорошо. Хозяин заведения включал записи Джильи — неаполитанские песни, которые я люблю: "Лючия, Лючи", «Катари», "Скажите, девушки". Мы с Томой болтали о всякой чепухе, а когда подали ризотто, я обратил внимание на мужчину, одиноко сидевшего за угловым столиком, свет на него не падал, и в полумраке узнать его было трудно: это оказался Гастальдон, он что-то ел, низко опустив голову, я показал на него Томе, и она сказала, что Томмазо предпочитает уединение, и если он нас не хочет замечать, то и нам не следует… Мы и не замечали, но когда Гастальдон расплатился за ужин, то прошел к выходу мимо нашего столика. "О, — сказал он, — какая неожиданная встреча" и подсел к нам, хотя я не помню, чтобы мы его пригласили, а дальше…

Гастальдон рассказывал. Он удивительно хорошо рассказывал — не о себе, чего можно было ждать от знаменитого тенора, а о коллегах, об Альфредо Лиме, с которым пел в Буэнос-Айресе в очередь в «Травиате», о Ренато Брузоне, голосом которого, оказывается, всю жизнь восхищался, но пел с ним лишь однажды в "Двое Фоскари", и как Брузон после спектакля показывал ему кое-какие моменты, опера оказалась не такой простой, как мнилось Гастальдону, и ноты, которые он брал, не задумываясь, требовали — Брузон объяснил ему и сам спел — такой внутренней напряженности, какой Гастальдон достичь в то время не мог, и потому он отказался от спектаклей "Двое Фоскари" в Женеве, никто этого поступка не понял, а Брузон прислал ему телеграмму с одним только словом "да"…

В ресторане были ножи, Гастальдон чистил одним из них яблоко, ну и что? Он оставил на ноже отпечатки своих пальцев, как и на многих других предметах в «Карлито» и других ресторанах Бостона, и в театре тоже, и, конечно, в своем номере в гостинице… но почему у меня? И почему в такой странной позиции, будто перехватил направленное ему в сердце оружие?

Объяснение у меня, в принципе, было, однако, предъявить его, не вызвав недоуменного пожатия плеч, я не мог. Но наедине с собой… Разве был другой вариант? И разве не о том же свидетельствовал случай со Стефаниосом, которому мы с маэстро Лордом были недавно свидетелями? Лорд понял бы меня, хотя абсолютно не разбирается в физике, а Стадлер… Этот не только не поймет, но еще и обвинит в попытке запутать следствие.

Хорошо. Допустим. Все равно это очень маловероятное объяснение, но за неимением иного…

Почему маловероятное? Я должен был прежде всего ответить на этот вопрос, имевший отношение не столько к жизненной правде, сколько к той теории, в которой я считал себя специалистом, но на самом деле таковым не был, потому что на всей планете не существовало еще специалиста, действительно понимавшего все тонкости не только квантовой механики, но и — главное — ее многочисленных и не всегда внятных следствий. Физику явления я понять мог, а математические ожидания… Просить же кого-то из коллег с факультета математики и механики мне очень не хотелось. Надо будет объяснять суть процесса, я представлял себе, как Арчи Бреннер начнет расспрашивать и качать головой — одно, мол, дело, семинар, где вы, дорогой Андрэ, можете выводить сколь угодно сложные уравнения и зависимости, и совсем другое…

Ладно. Оставим вероятности до другого раза. Я ничего не добьюсь, если начну с этого. Нужно принять, что вероятность события равна единице. Могло случиться только так. При любых внешних обстоятельствах. Это, конечно, сильнейшая натяжка, которая может мне дорого обойтись, но все равно — пусть будет так. При вероятности, равной единице, можно не рассматривать одну из координат — координату времени, конечно, поскольку если срезать пространственную, то возникнет вопрос: какую именно, и логично будет решать двумерную задачу, что не имеет физического смысла.

Стоп. Какая, к черту, физическая задача, если я до сих пор не разобрался в мотиве преступления? У меня мотива не было никакого, что бы ни говорил Стадлер. Я знал Тому — даже если она оказалась в Ницце одновременно с Гастальдоном, не могло между ними произойти ничего такого, о чем бы Тома не рассказала мне, вернувшись из поездки. Но даже если и было, даже если Тома смолчала — я же ничего не знал, да и сейчас не знаю, вот только со слов старшего инспектора, если его информация вообще имеет хоть какой-то физический смысл. А если я не знал — где мотив?

Мотив мог появиться у меня только сейчас, если это правда, что, конечно, чушь, но зачем мне мотив сегодня, если Гастальдона убили вчера?

Кто бы ни убил Гастальдона, он должен был иметь вескую причину. Убийство не было спонтанным, некто специально принес в театр нож, прятал в одежде и, если даже не выходил на сцену, должен был иметь четкий план, как уберечься от обыска, учиненного дотошным Стадлером и его людьми.

Еще раз стоп. Мысли у меня разбегаются, и сосредоточиться трудно. Итак. Какие тут начальные и граничные условия?

Убийства в Бостоне и Стокгольме произошли почти одновременно, один и тот же эпизод спектакля стал их внешним фоном, одно и то же (или очень похожее!) оружие было использовано, и один и тот же персонаж убит.

Из этого со всей очевидностью (для меня, не для Стадлера) следует, что происходившее было предопределено предшествовавшими событиями, совершенно, скорее всего, не связанными ни с мотивом преступления, ни даже с личностью преступника. Если зациклиться на бросающейся в глаза одновременности, я ничего не добьюсь. Точнее, возможно, добьюсь многого в решении чисто физической проблемы связок независимых событий, но преступника не вычислю, а тогда Стадлер уж точно от меня не отстанет.

Но начальным условием одновременность все-таки является, уйти от этого невозможно. Или я сильно ошибаюсь?

Граничное условие. Убивают одного и того же человека. Или нет? Имеет ли значение тот факт, что в Стокгольме это был Ричард, губернатор Бостона, персонаж оперы «Бал-маскарад», а здесь, в Лирической опере, убит Густав Третий, король Швеции, персонаж одноименной оперы? По сути это одна и та же опера. И Густав равновелик Ричарду, как равновелики и взаимозаменяемы одинаковые члены уравнения, обозначенные разными буквами.

Значит ли это, что, если найти здесь, в Бостоне, убийцу бедняги Гастальдона, то и убийца того тенора в Стокгольме… как же, дай Бог памяти, его фамилия… Хоглунд? С этими скандинавскими именами просто беда… Значит ли, что тогда и убийца шведа тоже будет найден? Кем, кстати? Допустим, Стадлер вычислит убийцу здесь, в Бостоне, и наденет на него наручники. Означает ли это, что в Стокгольме в то же время некий шведский полицейский будет надевать наручники на преступника?

Иными словами, нужно ответить на вопрос: насколько абсолютна синхронность двух этих событийных полей?…

На сцене закончился дуэт, я слышал, как в зале начали аплодировать — сначала тихо, будто зрители с трудом приходили в себя после вокального потрясения (тенор совсем мне не понравился, не стал бы я так аплодировать — это точно), а затем быстро впали в экстаз: одиночные хлопки перешли в гром оваций — так начавшийся несколькими мелкими каплями, упавшими на нос, обрушивается стеной летний ливень, не знающий пределов, но заканчивающийся так быстро, что и не знаешь, а был ли он вообще?

Должно быть, маэстро решил не позволить публике сорвать установившийся ритм спектакля, поднял палочку посреди всеобщего безумия, и зал, привыкший уже к монопольной власти дирижера, притих. Лорд не стал ждать полной тишины и повел оперу дальше: на сцену явился граф Анкастрем, и я волей-неволей стал слушать — это трудное место, короткие отрывистые фразы, казалось бы, больше похожие на речитатив, и лишь, поднявшись выше, слушая музыку будто сверху, когда ощущаешь сразу и начало музыкальной фразы, и середину, и конец, тогда понимаешь, даже нет, не понимаешь, а нутром чувствуешь ее красоту, ее кантилену, ее, я бы даже сказал, единственность. Точно. Никакая другая музыка в этом терцете была бы просто невозможна.