Изменить стиль страницы

Публика, узнавшая наше закулисное происшествие и его подробности, сделала мне овацию, которая пришлась очень не по вкусу самолюбивому и мстительному Каратееву…

В конце концов я оказался в крайне печальном положены: ни денег, ни квартиры, ни куска хлеба. Каратеев слова своего не сдержал и мне не выплатил ни одной копейки; квартирный срок давно минул, и я не считал возможным злоупотреблять доверием хозяев далее. Я уже совсем было упал духом, но на выручку ко мне явился наш театральный буфетчик, еврей Симка, очень добрый и сострадательный.

— Вам подложили свинью, — сказал он мне, встретясь со мной на ярмарочной площади. — И денег у вас нет. Ведь нет?

— Нет!

— Ну, вот как я знаю все хорошо!.. А когда у человека нет денег, то у него нет и квартиры. Ведь так?

— Так!

— Видите, как я прав!— самодовольно рассуждал Симка. — И нет так же обеда, ему нечего кушать. Ведь правда?

— Совершеннейшая.

— Вы не глядите, что я такой, а я все отлично понимаю!

— Это делает тебе, Симка, честь…

Симка как-то особенно потоптался на месте и, после небольшого молчания, конфузливо произнес:

— А если у вас ничего нет, то идите пока, на время, ко мне пожить…

— Спасибо тебе, Симка, но зачем же я к тебе поеду, ты сам человек бедный.

— Не бедный я, у меня всего хватит… И если вы пойдете ко мне, я вас живо на место устрою…

— На какое же? — улыбнулся я своему неожиданному покровителю.

— Вы не смейтесь, — слегка обиделся Симка, — я не шучу. У меня есть очень хороший знакомый антрепренер, Карл Михайлович Зелинский, который скоро поедет мимо нас на Ильинскую ярмарку в Ромны…

Я перебрался к Симке. Он жил на окраине города, в какой-то вонючей трущобе, населенной сплошь нечистоплотными сынами Израиля. Его семейство, состоявшее человек из пятнадцати, если только не больше, встретило меня довольно радушно и на перебой угощало всевозможными еврейскими снедями, к которым, при всей своей невзыскательности, особенно на голодный желудок, я не отважился прикоснуться.

Во время моего пребывания у Симки, Каратеев делал попытку помириться со мной, но я ее благоразумно отклонил, так как от дальнейшего пребывания в его труппе трудно было ожидать чего либо хорошего. Наконец, вскоре он и совсем собрался покинуть Кременчуг и переехать обратно в Киев. В день отъезда парохода с театральными деятелями, я получил приглашение яко бы от старых своих товарищей повидаться с ними и попрощаться на пароходе, но Симка меня предупредила

— Не нужно с ними прощаться. Не ходите на пароход,

— Почему?

— Они вас заманивают нарочно.

— Как нарочно?

— А так: как только войдете на пароход, Каратеев сейчас же прикажет тронуть его и отвезут вас в Киев, а уж там вы совсем пропадете. Киевский губернатор Бибиков к нему благоволит, ваш контракт признает сохранившим свою силу, и пробудете вы у Каратеева в кабале до тех пор, пока сам он вас не пожелает отпустить.

— Ну, это вздор! Этого быть не может…

— Может! Оттого-то я вас к себе и переманил жить, что все может быть. В прошлом-то году точь-в-точь, как я разговариваю, с одним актером произошло: взял он его обманно на пароход, да и промучил всю зиму… Тамошний губернатор до него очень ласков…

Запуганный Симкой, я так и не ездил прощаться со своими сослуживцами, как оказывалось, послушно плясавшими под антрепренерскую дудку.

Вскоре приехал в Кременчуг антрепренер Зелинский, с которым познакомил меня все тот же услужливый и обязательный Симка, отказавшийся наотрез взять от меня за все свои благодеяния какую-либо благодарность.

Зелинский оказался очень сговорчивым и хорошим человеком. Он не воспользовался моим безвыходным положением, эксплуатировать меня не стал, а наоборот отнесся ко мне крайне сочувственно и совершенно по-товарищески. Без всяких контрактов или условий он выдал мне авансом некую толику презренного металла и на свой счет повез меня в город Ромны.

По приезде в Ромны, призвал он портного и приказал ему обмундировать меня, так как я во время пребывания своего в труппе Каратеева порядком пообносился и поистрепался. Разумеется, все эти траты на мою персону он впоследствии вычел из жалованья, но, тем не менее, это красноречиво говорит в пользу его.

Ильинская ярмарка дала изрядный барыш Зелинскому. Впрочем, в то приснопамятное время ни одно театральное предприятие не оканчивалось такими печальными результатами, как сплошь и рядом бывает теперь. Тогда самый маленький городишко в состоянии был выдерживать сезон за сезоном и если не давать больших барышей антрепренеру, то во всяком случае прокормить его труппу; теперь же получается в итоге от самых громадных и даже признанных театральных городов значительный дефицит. То самое театральное дело, которое лет тридцать-сорок тому назад считалось очень выгодным, теперь обесценено до такой незначительности, что сколько-нибудь состоятельных охотников на него не отыскать, а если и находятся в наше время смельчаки, выступающие в качестве антрепренеров, то всегда безденежные и малодобросовестные, которые себя развязно подводят под поговорку: «ничего не имея, нельзя что либо потерять», а своих доверчивых служащих приводят к нищете. Теперь в провинции нет антрепренеров, а следовательно нет театров и нет артистов. Впрочем, многое-множество народа играет, кажется, нет такого города, в котором не гостила бы какая-нибудь кочующая труппа, но что это за исполнители, столичный житель и представить себе не может!

По окончании Ильинской ярмарки, мы покинули Ромны и направились в Елизаветград. Тут дела были тоже не дурны. Зелинский одновременно держал два театра— Елизаветградский и Николаевский. Играли мы с переездами: известный промежуток времени пробудем в Николаеве и ровно столько же в Елизаветграде. Благодаря периодам, мы не надоедали ни той, ни другой публике, что благоприятно влияло на сборы. Зелинский был человёк очень практичный и всякие благоприятные обстоятельства уяснял превосходно. Он верно рассчитал, что ни тот ни другой город в отдельности выдержать большой труппы не в состоянии (а у Зелинского труппа была большая), но оба города в складчине не только покроют расходы, но даже и кое-какую наживу дадут. Оно так и было.

К концу ярмарочного сезона в Ромнах наша труппа увеличилась. Зелинский выписал знаменитого провинциального трагика Николая Хрисанфовича Рыбакова, типичного представителя закулисной жизни доброго старого времени. Будучи всеобщим любимцем, Рыбаков приподнял сборы еще значительнее, так что Зелинскому больше ничего не оставалось делать, как только потирать руки от удовольствия.

Во время своего совместного пребывания с покойным Николаем Хрисанфовичем на одной сцене, а впоследствии даже породнившись, мне пришлось довольно близко узнать его и полюбить всем сердцем. Это был добрый, искренний, прямой и бесхитростный человек, неоценимый товарищ и примерный семьянин. Обладая в полном смысле «артистической» натурой, то есть будучи немножко на правах гения, он не питал достодолжного уважения к презренному металлу и относился к нему почти равнодушно. Николай Хрисанфович не знал «последней копейки» и о завтрашнем дне совсем не думал. По своей бесконечной доброте, он в состоянии был снять с себя единственный сюртучишко и отдать его неимущему, а про деньги и говорить нечего: если, бывало, жена не успеет отобрать их от него, то не смотря ни на какую их значительность, он «протирал им глаза» в самое непродолжительное время.

— Ты, кажется, беден! — говорил он в таких случаях какому-нибудь собутыльнику или просто первому встречному.

— Нельзя сказать, Николай Хрисанфович, чтобы очень богат был…

— Я, брат, отлично все вижу и понимаю, потому что сам я живу без достатков и претерпеваю лишения… Деньги тебе нужны, говори мне прямо?

— Помилуйте, Николай Хрисанфович, кому по нынешним временам деньги не нужны? Все мы нуждаемся…

— За откровенность— спасибо!

— Какая же это откровенность, — изумляется собеседник:— это просто так, к слову сказано…