Изменить стиль страницы

VIII

Отъезд Мартынова из Кременчуга. — Отношения Каратеева к актерам вообще и в частности ко мне. — Моя ссора с ним. — Последний спектакль с полицией на сцене. — Буфетчик Симка. — Как он приютил меня. — Его советы и помощь. — Антрепренер Зелинский. — Ромны. — Елизаветград. — Н.X. Рыбаков. — Как он женил меня. — Анекдоты про Рыбакова.

Сыграв с громаднейшим успехом несколько спектаклей в ярмарочном театре и получив сполна весь долг с Каратеева, Александр Евстафьевич собрался уезжать в Петербург, где ожидали его казенные спектакли.

Во все время пребывания его в нашей труппе, я чувствовал себя бесконечно счастливым и спокойным. Все свободные от театра минуты мы проводили с ним вместе, и над нашей искренно-братской дружбой легкомысленные люди пытались даже подсмеиваться. Моя привязанность к нему имела серьезные основания, благодаря тому, что он с самого первого дня своего приезда вспомнил меня, своего старого сослуживца, приласкал и пригрел. Всего этого было достаточно для того, чтобы полюбить Мартынова всем сердцем, всей душой. Все время в провинции я был окружен чужими, черствыми, закаленными людьми, которые смотрели на меня, в сущности, как на новичка, имеющего большой ход, не то чтобы очень неприязненно, но не без зависти, плохо скрываемой и обнаруживающейся при каждом удобном и неудобном случае… Много дней пришлось переживать в тяжелом раздумье и мучительном сознании, что мой уход с казенной сцены такая непростительная ошибка, что придется за нее платиться всею жизнью. К этому присоединилась тоска по Петербургу, по родным, знакомым, и тягостное ощущение бездомничества, бесприютности, скитальческого прозябания в захолустьях. Я ужасался своего положения, и вдруг является ко мне ангелом-утешителем Александр Евстафьевич, ободривший меня, отнесшийся ко мне сочувственно, братски. Я опять окреп духом. За все это как же мне было не ценить его, как же не боготворить? И на сколько правы те, которые находили в моей привязанности к Мартынову тщеславную дружбу с знаменитостью? Меня легко поймет тот, кто сам испытал хоть какое-нибудь одиночество; не говорю уже про закулисное одиночество, где под тяжестью интриг и неприятностей задыхаешься без всякой надежды на благоприятный исход, и на выручку вдруг являлся искренний, правдивый, сердечный человек…

Когда Александр Евстафьевич стал сбираться в Петербург, я снова захандрил; в перспективе стало обрисовываться то же мучительное одиночество, без теплого сердца, без ласкового голоса; серые люди, серые дни…

Мартынов поехал на почтовых. Провожать его никто не явился. Я помогал ему укладываться и отправился с ним вместе до первой станции, на которой по русскому обычаю устроили «отвальную» и разъехались в разные стороны.

— Ты не скучай здесь, — сказал мне при прощанье Александр Евстафьевич, — поиграй немного, да к нам и приезжай…

— Гедеонов ни за что меня не примет, он не любит, когда сами со сцены уходят…

— Так-то так, но Бог милостив, — пристроишься снова…

— Нет уж, чувствую я, что не бывать мне больше в Александринском театре…

— Вздор, ничего ты не чувствуешь, а блажишь только… Побывай в Питере, повидай генерала, но в хорошую минуту повидай, и опять ты будешь нашим…

— Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается…

— Ну, если так отчаиваться ты будешь, то, конечно, из медвежьих углов на свет Божий никогда не выберешься. А ты прихрабрись и жди момента, таковой непременно придет. У каждого человека эти моменты бывают, да не каждый человек ими пользоваться умеет. Распустит нюни, как ты, и все мимо себя пропускает, между тем как за этот самый момент уцепиться надо, а он по сторонам ротозейничает и дурак-дураком стоить…

Являясь для других моралистом, сам Александр Евстафьевич был в жизни именно таким ротозеем и никогда никаких не ловил моментов, о которых он так горячо расписывал и которых у него было много.

Чокнулся я с Мартыновым последней чаркой, поцеловался и распростился. Сел он в кибитку и поехал. Я долго следил за ним, пока окончательно не скрылся из глаз его дореформенный экипаж; в свою очередь и Александр Евстафьевич, высунувшись на половину из кибитки, кивал мне головой и махал клетчатым носовым платком…

После отъезда Мартынова, Каратеев резко изменился в своих отношениях ко мне. Он и вообще-то помыкал всеми нами, давая каждому почувствовать, что он хозяин, а тут вдруг и вовсе Тит Титычем сделался. Надо полагать, действовала на него чья-нибудь товарищеская сплетня про меня. Не любя возражений, а тем более напоминаний относительно жалованья, во всех своих закулисных действиях он был крайне произволен, что, разумеется, ожесточало против него служащих и возмущало даже самых спокойных из них. Фундаментом его благополучия служили штрафы, которые он налагал за всякую безделицу, за каждый незначительный промах, обыкновенно проходящий бесследно во всяком другом театре.

Имея крайнюю нужду в деньгах, являюсь я в одно прекрасное утро к антрепренеру и прошу его выдать часть следуемого мне жалованья, которое он задержал месяца за три.

— Нет у меня ни копейки!— грубо отрезал он.

— Я долгое время не беспокоил вас, но теперь подошло такое время, что есть нечего…

— А уж это не мое дело!

— Как не ваше? Я для вас работал, вы задолжали мне, благодаря чему я сижу без куска хлеба…

— Другим я более должен, да не требуют так назойливо…

— Я далеко не назойлив, красноречивым подтверждением чего могут послужить мои сапоги, износившиеся, отрепанные, которые при всей необходимости заменить новыми я не в силах, опять же благодаря вам…

— Мальчишка!— возвысил голос Каратеев. — Ты еще смеешь со мной разговаривать?

— Отчего мне с тобой не разговаривать? — так же грубо ответил я ему.

— А! Когда так, я тебе ничего не должен! Понимаешь, ты с меня не получишь ни одной копейки! Да еще по контракту прослужишь даром полгода…

Я тотчас же отправился к полицеймейстеру полковнику Бобухову и просил его заступничества. Он принял меня очень хорошо, вошел в мое положение и обещал свое покровительство. Не откладывая дела в долгий ящик, Бобухов послал рассыльного за Каратеевым. Когда тот явился, полицеймейстер предложил ему несколько формальных вопросов и, между прочим, такой:

— Почему вы не платили Алексееву (в Кременчуге я опять взял свою старую фамилию) три месяца жалованья?

— Как не платил? — Каратеев состроил удивленную физиономию. — До копейки все выплатил…

— А его расписки в получении у вас имеются?

— Расписок нет… да у меня вообще их не существуешь, всем на слово верю…

— А если вы своим служащим верите на слово, то зачем же с ними контракт заключаете? Тоже бы на слово…

— Контракты дело другое…

— Вижу, вижу, что контракты для вас дело другое… Я пригласил вас к себе для того, чтобы объявить вам, что контракт Алексеева вами нарушен неуплатой своевременно следуемых ему денег, на основании чего с этой минуты для Алексеева он не имеет никакой силы обязательства…

То есть как это контракт нарушен?

— А так, вы обязаны уплатить ему свой долг, а он продолжать службу у вас не желает…

— Этого нельзя. Сегодня назначен «Дезертир», и он в нем участвует. Афиши расклеены с его именем, а заменить эту пьесу другой я не имею возможности…

— Сегодня я сыграю, — заметил я Каратееву, — но прежде всего уплатите мне жалованье…

— У меня нет денег…

— А мне нечего есть. На голодный желудок игра на ум не идет…

— Я вам выплачу потом…

— Когда?

— Когда поправлюсь несколько… Что я не останусь перед вами плутом, даю честное слово при господине полицеймейстере…

Бобухин несколько смягчился и сказал мне:

— Ну, сегодня-то уж сыграйте!

Я согласился, но с тем, чтобы для ограждения моей личности от неприятностей со стороны антрепренера, на сцену и в уборную мою была поставлена полиция. Бобухов прикомандировал ко мне трех нижних полицейских чинов и одного квартального, которые не отходили от меня ни на репетиции, ни на спектакле.