Изменить стиль страницы

“Значит, Жан вновь занялся политикой, – думала она. – Но сегодня политика почти неизбежно кончается тележкой, которая отвозит на площадь Революции. Он дурак, что идет на такой риск. Да, он дурак, но моя жизнь в его руках. Плохо, когда оказываешься во власти дурака… Если бы я могла завоевать его вновь… но он прогоняет меня. Люди поднимают так много шума вокруг того, что женщина делает со своим телом, но мое тело принадлежит мне. Кроме того, заниматься с Жаном любовью было исключительно приятно. Таким путем я могла бы связать его и была бы в безопасности. Но он дурак, благородный дурак, и я не в безопасности. И никогда не буду, пока он отвергает меня, а он достаточно упрям, чтобы отвергать меня, пока жив…”

Она остановилась, одна ее ножка замерла, не ступив на следующую ступеньку.

– Пока он жив… – прошептала она. – Пока он жив…

Она полетела вниз по лестнице так, словно все силы ада преследовали ее. Так оно и было. Но только в ее собственном мозгу.

“Это тянется слишком долго, – сказал себе Жан. – Я просил, умолял, убеждал, но на мою бедную Флоретту ничего не действует. Но есть и другой язык, который она понимает, потому что она женщина. Разум Николь ничего не помнит, но тело ее хранит память. Такие вещи нельзя легко забыть, тем более когда в них было столько нежности, столько прекрасного, как было между Флореттой и мной…”

Он оделся особенно тщательно и спустился по лестнице. Уже через несколько минут он поднимался в квартиру Пьера, поскольку оба дома были совсем близко друг от друга, и постучал в дверь.

Открыла ему Флоретта.

– Да? – спросила она.

– Я пришел забрать тебя домой, – сказал Жан.

– Нет, – закричала она. – Я не пойду! Если ты, Жан Марен, думаешь, что я…

Дальше она не смогла продолжать. Его большие руки обхватили ее за плечи. Он притянул ее к себе, зажав ее уклоняющуюся голову одной рукой, нашел своим ртом ее рот и начал его ласкать медленно, нежно и долго, пока не ощутил ее слезы на своих щеках, почувствовал их солоноватость, пока наконец она не подняла свои маленькие ручки и ее пальчики не зарылись в его жестких волосах. Тогда он чуть наклонился и поднял ее на руки.

– Жан, – сказала она странным голосом, – ты без трости…

– Она мне больше не нужна, любовь моя, – ответил он. – Уже несколько недель я не пользуюсь ею… Пусть тебя это не волнует, мы идем домой.

Но когда он дошел до своего дома, она прошептала:

– Отпусти меня, Жан. Я пойду сама. Ты однажды нес меня здесь – тут пять лестничных пролетов.

Он улыбнулся, услышав в ее голосе почти материнскую нежность, но не отпустил.

Войдя в квартиру, он опустил ее на пол, и она тут же обернулась к нему, привстала на цыпочки и стала целовать его рот, лицо и шею с плачем:

– О, Жан, какой ты большой глупец! Сколько времени тебе потребовалось, чтобы догадаться, что нужно делать! Ты приходил ко мне с аргументами, объяснениями. Любимый, я женщина, а женщины не хотят, чтобы их убеждали, женщину нельзя убедить доводами рассудка, потому что она знает: важно не то, что человек думает, а то, что он чувствует!

Он нежно целовал ее.

– Неуклюжий медведь! – всхлипывала она. – Как много времени ты потерял! Я просиживала там целые дни напролет, ожидая тебя, чтобы сказать: “Я люблю тебя!”, жаждала, чтобы ты обнял меня, а ты вместо этого меня убеждал! Жан, Жан, неужели ты не знаешь, что есть только одно место, где мужчина всегда может убедить женщину!

– И где же оно? – спросил Жан.

– В постели, дурак! – шепнула Флоретта. – И именно там я сейчас окажусь!

Но он, глядя на нее, гибкую, длинноногую, идеально сложенную, медлил, лаская ее взглядом. Тогда она приподнялась, опираясь на локти, с притворной яростью схватила его за уши и стала раскачивать его голову взад и вперед, смеясь:

– Притворись, будто я твоя любовница, Жан! У тебя нет жены, я твоя любовница и ужасная распутница! Притворись…

– Зачем? – хмыкнул Жан.

– Потому что мужчины глупцы! Произносят “моя жена” и сразу же вступают в права скучнейшие прописные истины и добропорядочность. Не хочу, чтобы меня уважали, я хочу, чтобы меня любили! Слушай, ты, прадед глупости. У меня мертвые глаза, но все остальное во мне живо, я не больная и не слабенькая или утонченная. Ты всегда был так нежен со мной, что мне хотелось визжать! А сегодня я буду мадемуазель Кандейль из Оперы или последней девкой из Пале-Руайяля, и я не хочу, чтобы со мной церемонились! Слышишь меня, я не хочу! Только попробуй, и я опять убегу от тебя!

Жан смотрел на нее, и в глазах у него искрился задорный смех. Потом он схватил ее и сжал в таком крепком объятии, что весь воздух вырвался из ее легких. Тогда он слегка ослабил свою хватку, чтобы она могла вздохнуть.

– Ага, – произнесла она, – это уже лучше, Жан…

– А это? – грубо спросил он.

Она не ответила. Ее черные брови взметнулись вверх, а лицо исказилось гримасой боли. Но очень быстро эта гримаса исчезла.

– Почему ты остановился, мой муж? – спросила Флоретта. Поскольку Жан Поль не ходил к своим новым коллегам, им приходилось самим навещать его. И все это видела Люсьена Тальбот, которая вела постоянное наблюдение за его квартирой с улицы. Ей было совсем не трудно проскальзывать вслед за ними вверх по лестнице, ей даже не нужно было подслушивать у двери Жана, поскольку даже шепот Дантона сотрясал окна, а когда он говорил в полный голос, его было слышно за полквартала, а то и дальше. Ей было совершенно не обязательно слушать то, что говорят Камиль или Жан

Поль, из рева Дантона она могла восстановить остальной разговор.

Она не знала, какую пользу сумеет извлечь из информации, которую добывала. Когда могла, она посещала заседания Конвента, и даже на ее неопытный взгляд там был совершенно очевидный тупик. Робеспьер, как змея, петлял между эбертистами и дантонистами, поддерживая то одну партию, то другую. Если бы он обрушился на партию Дантона, планы Люсьены прояснились бы, но никто до сих пор не знал, чью сторону займет изощренный маленький адвокат.

Она стояла на лестнице этажом ниже и слышала громовой хохот Дантона:

– Тибодо сказал мне то же самое! И вы знаете, Марен, что я ему ответил? Что, если Робеспьер рискнет напасть на меня, я съем его живым со всеми потрохами!

Люсьена подошла поближе. Теперь она могла слышать и голоса других собеседников.

– Вы понимаете, – говорил Жан Поль, – мое нежелание сотрудничать с человеком, несущим ответственность за сентябрьскую резню…

– Я несу ответственность, – громыхал голос Дантона. – Я думал тогда, что это необходимо для спасения Франции. Но даже я спас тогда столько достойных людей, сколько смог. Я не мог спасти жирондистов, но поверьте мне, Марен, я был болен от горя, я плакал как ребенок. Вы говорите, что не доверяете Робеспьеру. Я тоже, но я рассчитываю на его трусость. Он и его цепные псы не рискнут обвинить меня – я святыня. Так что мы должны расширять эту политику милосердия и на них: предоставьте Робеспьера и Сен-Жюста самим себе и вскоре во Франции из политических траппистов останется только Тибадо…

– Вы рискуете жизнью, – заметил Жан Поль.

– Знаю, но я предпочитаю быть в конце жизни гильотинированным, чем гильотинировать…

Услышав какое-то движение, Люсьена сбежала вниз по лестнице. У выхода на улицу она почти столкнулась с маленькой женщиной. Люсьена остановилась, разглядывая вновь пришедшую, заметила ее бледность, огромные синие глаза и серебристые волосы. Она увидела, что женщина красива или была красивой, но в ее лице чувствовалось нечто разрушающее эту красоту.

Она сумасшедшая, подумала Люсьена, но тут маленькая женщина заговорила:

– Месье Марен? Он наверху?

– Да, – спокойно ответила Люсьена, – но на вашем месте я не стала бы подниматься. Он ужасно занят…

– Вот как, – произнесла маленькая женщина, потом добавила: – Большое спасибо, мадам…