Изменить стиль страницы

О Аристон, мой Аристон! Возьмешь ли ты меня? Или же вынесешь мне смертный приговор? Ибо если ты, прочитав эти строки, отвергнешь меня, я не вынесу такого позора. Ответь мне, если сможешь или захочешь. Если же что-то помешает тебе ответить, знай, что я буду там после полуночи. Я принесу с собой нож. Моя жизнь всецело в твоих руках. В любом случае, приговоришь ли ты меня к смерти или сделаешь счастливейшей из живущих, знай, я люблю тебя, Хрисея.

Он долго сидел и не отрываясь смотрел на эти слова, пока их изящные очертания не расплылись у него перед глазами. Его голова поникла, и он заплакал от жалости и стыда.

Вдруг он ощутил какое-то легкое прикосновение. Оно было легче перышка, но тем не менее обожгло ему щеку, как раскаленное железо. Вздрогнув, он открыл глаза и увидел, что она лежит перед ним, разглядывая свои худые пальцы. На них при свете лампы сверкали крохотные капельки его слез. Медленно, благоговейно она поднесла их к своим губам.

– Как хорошо, как невыразимо хорошо, – произнесла она.

Но когда, спустя час, она вновь проснулась, в ее взоре, обращенном к нему, горел лихорадочный, безумный огонь; в нем отражалось нечто не поддающееся описанию: какая-то неизлечимая болезнь, возможно, ее растоптанная гордость, которая, гния и разлагаясь, источала смертоносную отраву, заражая вокруг себя все, что оставалось живого в ее душе, истерзанной обидой, горечью, пренебрежением…

– Аристон, – прошептала она, – эта девушка…

– Какая девушка? – спросил он, прекрасно понимая, что она имеет в виду, но пытаясь как-то отвлечь ее от этой роковой темы. – Для меня отныне не существует никаких девушек, кроме тебя.

– Не лги! – буквально взвизгнула она; ее лицо, во сне становившееся даже как-то по-варварски привлекательным, теперь было ужасно, как маска вакханки, как лик Гекаты. – Эта девчонка! Это маленькое прелестное создание в постели рядом с тобой! И вы оба нагие, как будто только что появились на свет!

Аристон улыбнулся ей чуть насмешливо.

– Видишь ли, Хрисея, в подобных ситуациях одежда только мешает, – сказал он, – а ведь я никогда не притворялся горячим поклонником Артемиды. Мне очень жаль, дорогая, что все так случилось. Но ты должна понять меня. Я понятия не имел, что ты собираешься прийти ко мне, и я…

– Ну разумеется! – пронзительно выкрикнула она. – Ведь ты же не прочел моего письма! Ты швырнул его на пол, когда раздевался, чтобы совокупиться с этой девкой! Так иди же к ней, Аристон! Убирайся! Ты мне не нужен! Я хочу умереть! Уме…

Он наклонился и поцеловал ее в губы. Ее дыхание было зловонным. Оно пахло рвотой и кровью. Но он, невзирая на тошноту, не отрывался от ее губ, сжимая маленькое личико в своих сильных и нежных руках до тех пор, пока ее отчаянные попытки освободиться не прекратились, а ее губы вдруг не стали мягкими и податливыми, и ему почудилось, что они превратились в какой-то странный заморский цветок.

Он медленно отстранился, пытаясь заглянуть в глубину этих огромных, теплых, восхитительных карих глаз. Но он ничего не мог увидеть. Лишь мерцание гаснущей свечи, неяркий дрожащий свет, искру, готовую вот-вот исчезнуть навсегда.

– Хрис, – простонал он.

– Аристон, – прошептала она.

– Да, Хрис?

– Ты любишь меня?

– Всем сердцем, – сказал он, и если жалеть значит любить, то это было почти правдой.

– Тогда почему же ты не прочел моего письма? – всхлипывала она.

– Потому что я получил его во время обеда, когда был в обществе золотой афинской молодежи, желавшей, чтобы я прочел его вслух. Я засунул его за пазуху…

– И позабыл о нем! – рыдала она.

– Ну да. Точнее, я думал о другом. Видишь ли, один из моих друзей попал в беду. Это очень серьезно, Хрис. Мне пришлось выручать его, и…

Он рассказал ей историю Орхомена. Он даже описал ей девушку-рабыню из Галлии. Она молча выслушала его. Затем произнесла голосом, хриплым от ужаса:

– Ты влюблен в нее! В эту Клеотеру! В жену твоего лучшего друга! О бессмертные боги, в чем я провинилась перед вами?! О божественная Артемида, пошли мне смерть!

Тогда он понял, что все это бесполезно; и ум, и сердце подсказывали, что ему удалось-таки изобрести для себя самую изощренную пытку, которую он сам взлелеял и которую искал все эти годы. Ибо счастье с Хрисеей было немыслимо; жизнь с ней представляла из себя новую кошмарную разновидность Тартара.

Когда она наконец замолчала, в полном изнеможении откинувшись на подушки с красными, распухшими, горящими ужасным огнем глазами человека, выплакавшего все свои слезы, он встал и вышел в сад. И мысли его размеренно текли в такт его медленным тяжелым шагам.

Kак.ова природа греха и какова сущность возмездия? Существуют ли они? И не есть ли они всего лишь порождение чудовищного тщеславия человека? Вот, к примеру, этот муравей, ползущий по камням мостовой при свете луны; я наступаю на него, и его нет. Как и меня. Я мог спасти Фрину, но я этого не сделал. Мелькнула ли у меня тогда мысль, что, если даже я ее спасу, жизнь с ней, покрытой шрамами и лишившейся глаза, будет для меня невыносимой? Мои отец и мать умерли из-за меня. Да, и он, и она, они оба умерли из-за меня. И Арисба. И Теламон, мой приемный отец. Возможно, что и Симей, и Лизандр. Я убил Ликотею. Я зарезал Панкрата. Есть ли кто, кого я не убил или не предал? И кто не предал меня?

И вот теперь я освобождаю рабов, приношу жертвы богам, занимаюсь благотворительностью, и что же? Толпа теней, вечно толкущихся подле меня, хохочет надо мной своими беззубыми ртами! Интересно, этот муравей тоже считал себя великим грешником? Молился ли он в тот момент, когда моя подошва погрузила его в вечный мрак, пантеону могущественных муравьиных богов, чтобы они простили ему его муравьиные грехи?

Что же я сделал, что мог я сделать такого, что имело бы хоть какое-то значение перед лицом вечности? Какое до всего этого дело тем похабным, буйным, распутным богам, что придуманы нами по своему гнусному образу и подобию? Да кто я такой, кто такой человек, чтобы удостоиться внимания божества, и тем более всех богов сразу? Мы можем устлать трупами всю Землю, воздвигнуть гору из мертвецов, которая поднимется выше самого Олимпа, и все стервятники насытятся до тошноты и перестанут терзать свою добычу; но и тогда Тартар останется лишь символом нашего тщеславия. Насмешкой останутся Асфодельские Поля. И апофеозом тщеславия – Элизиум!

И вот теперь Хрис. Как мне объяснить, хотя бы самому себе, ее появление в моей жизни? Я знаю, какой она была, когда я встретил ее – несчастным, больным, страдающим, потерянным существом. Но что двигало мной, что заставило меня предложить ей эту фальшивую, неискреннюю любовь:

жалость, сострадание или собственная потребность в страданиях? Упоение своей болью?

Он остановился на краю пруда и посмотрел на свое искаженное смутное изображение, нарисованное лунным светом на его темной поверхности.

Он заговорщицки подмигнул ему.

«Мне следовало бы увести Клеотеру у Орхомена, – подумал он. – Добродетель и искупление грехов не принесут моей душе покоя. Нужно наконец познать свою сущность и перестать насиловать свое „я“. Если, конечно, вся эта история с Хрисеей – тоже насилие на собой; если…»

Он повернулся и зашагал обратно к дому.

Следующим утром он менее чем за десять минут уладил дело с Хлодовехией-Кассевелоной-Клеотерой, без единого слова заплатив пирату Алету совершенно непомерную сумму, запрошенную им за свою галльскую рабыню. Но сохранить покой своего дома было задачей куда более сложной. Через четыре дня ему нанесли визит отец и два старших брата Хрисеи.

Они заявились без оружия, намереваясь с помощью угроз извлечь все, что можно, из этого неожиданного, но столь обильного источника, из этого фонтана, бьющего серебром – богатейшего человека во всей Аттике.

Аристон смотрел на них, переводя взгляд с Пандора – тщательно завита седая борода, надушен, все движения подчеркнуто жеманны («Одной Афине с ее несравненной мудростью известно, каким образом подобное существо могло обзавестись детьми», – подумал он) – на Брима, на его большое мускулистое тело, постепенно оплывающее жиром; и, наконец, на Халкодона, несомненно, достойного сына своего отца, вплоть до следов помады на губах, томных жестов, одним словом, полного стирания граней между полами, надругательства над самой жизнью, природой, окончательного разрушения и деградации мужского начала.