Изменить стиль страницы

Если от романа и остается впечатление, то довольно смутное. Уловлен дух вольницы, слышен в ходе повествования какой-то азиатский, унылый и широкий напев. Но истории в нем нет. Советская критика усмотрела у Артема Веселого «вскрытие классовой сущности сибирского похода». Это тяжелый случай марксистской галлюцинации.

* * *

Если бы мы ровно ничего не знали о положении советской литературы и настроении писателей, то по одной небольшой повести Сергеева-Ценского «Львы и солнце» можно было бы догадаться, что в России на этот счет крайне неблагополучно.

Сергеев-Ценский беллетрист немолодой, не очень склонный к юмору, часто даже впадавший в показное «серьезничание». Дай ему волю, он, вероятно, отражал и «отображал» бы революцию, пятилетку и строительство в обширных романах, которые, может быть, и страдали бы явным загибом или анархическим уклоном, но были бы солидно скроены, ловко написаны и читателю, наверно, пришлись бы по вкусу.

Однако Сергееву-Ценскому воли не дают. Он не в милости у начальства, он растерян. Иначе трудно объяснить, почему Ценский сочинил и напечатал повесть, которую человек в здравом уме и твердой памяти едва ли согласился бы признать своей. Повесть написана будто от отчаяния. В своем роде это ценный документ, психологически ценный: если «от хорошей жизни не полетишь», по Горбунову, то и такой бред от хорошей жизни не придет в голову.

Постараюсь в двух словах передать содержание «Львов и солнца».

Поставщик овса на армию Полезнов приезжает накануне революции по делам в Петроград. В Бологом у него дом, жена и дети. Странное объявление в газете привлекает его внимание. «Продаются львы». Полезнову львы не нужны, но он зачем-то идет на них взглянуть. Продает диких зверей полусумасшедший немец. От него и от его львов Полезнову еле-еле удается избавиться. На улицах тревожно. Толпа народа, полиция, казаки. Полезнов едет домой, в Бологое, и застает жену в объятиях любовника. В довершение обиды мошенник-компаньон обманывает его на двенадцать тысяч. С горя Полезнов возвращается в столицу. Революция в полном разгаре. Свободолюбивый купец достает винтовку и охотится за городовыми. Со случайными товарищами бродит он по городу. Вдруг гениальная мысль осеняет его: пойти забрать львов от имени восставшего народа. Сказано — сделано. Но беда цепляется за беду. Лев бросается на Полезнова, один из присутствующих хочет защитить товарища и убивает вместе со зверем и человека. Тогда выясняется, что пресловутые львы — не львы, а просто большие собаки. «А на улицах, осиянных небывалым солнцем, революция сверкала, дыбилась, пенилась, рокотала, гремела и пела».

Больше ничего… В целом это напоминает некоторые рассказы Сологуба — из тех, в которых «дебелая бабища-жизнь» была высмеяна с особенно усталой, капризной и горькой иронией. Но у Сологуба, по крайней мере, не было никаких «бодрых аккордов» в заключение, и никакие революции у него не дыбились и не рокотали. Он знал, что делал, и никого не обманывал. Сергеев-Ценский еще пытается в чем-то оказаться «созвучным», что-то уловить, за чем-то поспеть. Он хочет придтись ко двору хозяевам положения.

Но, чувствуя невозможность этого, бьется, мечется от попытки к попытке — и, потеряв голову, доходит, наконец, до совершеннейшей нелепицы с «идеологически выдержанной концовкой».

* * *

Еще один старый знакомец — Вл. Лидин.

Он дебютировал в нашей литературе в годы войны или, может быть, немного раньше, — если не ошибаюсь, одновременно с Юр. Слезкиным, забытый «Помещик Галдин» которого имел в то время такой успех. Со Слезкиным его нередко и сравнивали, но Лидину обычно отдавали предпочтение, считая его даровитее и развитее.

С тех пор «много воды утекло». Лидин сделался видным советским беллетристом, правда, не из самых первых, но все-таки заметных. Его талант окреп, вырос. Но вместе с тем обнаружилось, что силы и возможности этого таланта невелики.

Лидин всегда пишет хорошо, не говоря уже о простой грамотности, которую по нынешним временам тоже приходится ценить — в каждой его фразе, в каждой странице есть словесная находчивость, свежесть, порой даже острота. Он многое по-своему видит, о многом умеет по-своему рассказать. Короче, у него отлично выработана и развита писательская техника. Но ему безразлично о чем писать, — и это настолько явно, что даже в советской критике, где ко всему рады придраться, о Лидине говорят со спокойствием и равнодушием. Нет, никаких особых «ошибок» у него не найти: он и политграмоту усвоил с такой же быстротой и успешностью, как грамоту литературную, он впросак никогда не попадет. Это вообще прирожденный пятерочник, пай-мальчик современной беллетристики.

Но с ним чуть-чуть скучно. У него теплая кровь. Если пользоваться обычными критическими тер­минами, у него нет «лица».

«Великий или Тихий» — роман, за который можно, пожалуй, поставить пятерку. Все на месте, все удачно. Но радости от этих средних ремесленных удач маловато.

Действие происходит на далекой восточной окраине России. «Строительства» здесь, к сожалению, не имеется, зато есть рыбные промыслы, на ко­торых при желании тоже можно проявить трудовой энтузиазм и преданность социализму. Труд перемежается с любовью. Однако это, разумеется, любовь новая, социалистическая, суровая, без романтики и слез. Герои мало говорят, но мощно чувствуют. Лишь когда дело доходит до каких-нибудь партийных споров или «склок», красноречие разверзается.

Роман напоминает леоновскую «Соть» и, думаю, даже под нее и написан. Он глаже, ровнее «Соти», зато и много мельче.

По-настоящему хороши только картины природы. В них Лидин оживляется и становится поэтом. Оленья охота и, в особенности, бой двух оленей из-за бесстрашно столпившихся самок описан с каким-то сдержанным, но пронизывающим каждое слово внутренним трепетом. Природа, очевидно, ближе и понятнее Лидину, чем люди.

НА РАЗНЫЕ ТЕМЫ:

Соперники. —

«Стихотворения в прозе» Тургенева. —

О мировых тайнах и загадках. —

«Профессор Бодлер»

Имена Блока и Гумилева соединены смертью, почти одновременной. Их литературное сопоставление сначала казалось искусственным. Но прошло двенадцать лет со дня гибели обоих поэтов, а по-прежнему их вспоминают вместе и одного с другим сравнивают… Очевидно, параллель внутренне оправдана, иначе она не могла бы удержаться, особенно в представлении людей, которые ни Блока, ни Гумилева лично не знали, а судят о них лишь по книгам.

Еще совсем недавно в двух или трех эмигрантских газетах промелькнули статьи на ту же тему: Блок и Гумилев. Были и отвлеченные оценки, были и мемуары. Высказывалась мысль, что о «соперничестве» не могло быть при жизни поэтов и речи, что легенда о нем выдумана позднее, что Гумилев, в частности, «преклонялся», «уступал место», — и лишь по слабости характера, поддаваясь настояниям своего мелко тщеславного и темного окружения, вел иногда против Блока и блоковского влияния глухую борьбу.

Позволю себе привести кое-какие соображения по этому делу. Не то чтобы оно имело большое значе­ние: нет, по-моему, обо всей этой литературной эпохе с ее спорами, распрями и обычной суетой у нас и так слишком усердно и словоохотливо рассказывают, будто каждый третьестепенный фактик представляет общий интерес… Лучше и полезнее заняться настоящим, чем прошлым, и, кстати, подождать, пока прошлое «отстоится», пока уляжется его пыль, пока выяснится, о чем вспоминать стоит, а что любопытно только для десяти или пятнадцати человек. Каждому всегда кажется важным то, в чем он участвовал,— со стороны, однако, впечатление бывает совсем иное… Но уж если вопрос поднят, надо к нему вернуться… «В интересах истины», — как принято выражаться.

Гумилев, конечно, не завидовал Блоку, — не завидовал в низменном и позорном смысле слова. Он был слишком прямодушен, слишком порывист и благороден для этого. Но всякий, кто близко знал и часто наблюдал его, подтвердит, что он с Блоком сознательно, настойчиво и постоянно соперничал. Да и сам Гумилев этого не скрывал. Блоку он «отдавал должное», не более. Когда началось движение против символизма, — акмеизм, футуризм и пр., — он всячески отстаивал блоковский престиж от тех, кто на него легкомысленно посягал. Как-то, после мейерхольдовской постановки «Балаганчика» в Тенишевском зале, когда в частном кружке Кузмин высказался с демонстративным презрением не только об актерах, но и о пьесе («просто чепуха!»), — Гумилев взволнованно принялся доказывать, что пьеса глубокомысленна и прекрасна. Однако Блока он не любил. Для Гумиле­ва бранным словом было: «розановщина». Нередко над блоковскими стихами он и говорил: