Изменить стиль страницы

Роман, о котором я говорю, — «В лесу» Е. Кельчевского.

Упрек, обращенный к автору, можно резюмировать иначе, более «по существу»: из его романа узнаешь только о происшествии, случившемся с г. X. и госпожой У., но ничего не узнаешь о людях и жизни вообще. Роман условен, в нем нет правды. Это занимательное чтение «в часы досуга», но лишь в среде творчески и культурно оскуделой это занимательное чтение может быть принято и принимается за литературу.

В лесу, недалеко от Парижа, живет русская рабочая артель, все бывшие люди: бывший генерал, бывший прокурор, бывший помещик. Один из них «недоучившийся агроном, недоучившийся инженер, неудавшийся актер и, наконец, гусарский ротмистр», как он сам себя рекомендует, ведет записки. Он вспоминает свою молодость, свою первую любовь — некую Женю Моховцеву. Женя была когда-то его невестой, но свадьба расстроилась, герой записок стал путаться с цыганками, Женя вышла замуж за какого-то пьяницу-барона и, так сказать, «дороги их разошлись». После долгих лет разлуки герой встречает Женю в Париже. Она стала светской дамой. Разница во взглядах мешает их сближению, но сердца их влекутся одно к другому… Однако герой решает избегать Жени: помимо взглядов, его отталкивает от нее темное ее прошлое. Женя настигает героя даже в лесу, в бедной эмигрантской артели. Там она от любви пытается очень эффектно покончить с собой. После этого герой с ней примиряется, все ей прощает, и роман завершается приготовлениями к свадьбе.

У Е. Кельчевского был другой роман, первая из выпущенных им книг – «После урагана» –

значительно более интересный во всех отношениях. Там он хотел что-то сказать. Здесь он пожелал только что-то рассказать, без единой общей мысли или общего настроения. Нельзя же считать такой мыслью или таким настроением уверенность в жизнеспособности эмиграции, выражаемую Кельчевским в последних строках книги. Мысли такого порядка, как бы почтенны и правильны сами по себе они ни были, не могут быть основой, возбудителем искусства и литературы, потому что в них нет — говоря по совести — «установки на вечность». Обо всем мире, о жизни, о судьбе человека, его страстях и его счастье и страдании, о его надеждах и смерти говорит художник. Если ему хочется высказаться о миссии эмиграции, лучше написать публицистическую статью.

СУДЬБЫ СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Из советской России ежедневно приходят книги и журналы. Книги мы читаем, журналы просматриваем, иногда с интересом, иногда со скукой. О том или другом литературном явлении мы спорим, ограничиваясь именно этим отдельным, частным случаем и не всегда отдавая себе отчет, что такое теперешняя советская словесность вообще. Вернее, мы привыкли уже к ее тону и уровню… К чему не привыкает человек в конце концов! И лишь изредка мы подводим итоги всем накопившимся впечатлениям и, думая о советской литературе, пытаемся выяснить себе ее «дух, судьбу, ничтожество и очарование», — как выразился когда-то Розанов.

Попробую сегодня заняться именно этим. Порой, говоря о какой-нибудь московской книжке, приходится делать общие замечания, — но большею частью вскользь, по недостатку места и потому еще, что это «не относится к теме». В раздражении, с которым невольно об этой книжке пишешь, читатель может заподозрить обычную критическую желчность и профессиональную склонность к насмешке, ибо, как известно, браниться и посмеиваться в критике всегда удобнее и эффектнее, нежели хвалить. Читатель до известной степени вправе быть подозрительным, потому что ему не объясняют, в чем главный недостаток книги, или объясняют слишком бегло. Ну, плохо написана книга, неудачно, неумело, — оправдывается ли этим язвительность критика? Если бы я был читателем, то, не задумываясь, ответил бы: нет, не оправдывается; критик должен быть откровенен, но не должен пользоваться чужими неудачами для демонстрирования своего остроумия… Однако о большей части теперешних советских писателей вовсе нельзя сказать, что они плохи или неудачны. К ним с этими эстетическими мерками нельзя подходить. Если ими бываешь возмущен, то думаешь вовсе не о литературе, а о человеке. Литература, может быть, и плоха, но человеческий облик за ней еще несравненно хуже, — и он-то и приковывает к себе целиком все внимание. Оговорюсь, что я имею в виду сейчас, конечно, не всю советскую литературу. Есть в России несколько писателей, к которым мы должны сохранить полное и безусловное уважение. Можно расходиться с ними во взглядах, можно даже считать их «врагами», – но уважают и врага. Не о них речь. Этих писателей, кстати, и печатают все реже, даже если ни в какой «контрреволюции» уличить их нельзя. Борьба революции и контрреволюции в русской литературе давно кончилась, осталась только борьба честности и подхалимства, искренности и лжи, «добра и зла», если угодно выражаться метафизически. И «зло» в этой борьбе побеждает.

Ни для кого не тайна, что сейчас в России имя Ленина популярнее, чем оно было при жизни его. В литературе воспоминание о ленинских временах отразилось очень своеобразно: открыто не скажешь ведь, что при Ленине все было лучше, чем при Сталине, и вот создается легенда о «незабываемых годах военного коммунизма», о «прекрасном начале революции», и так далее, и так далее. Этот «уклон», к которому главари литературы относятся крайне враждебно, является по существу не только тоской о «революционной романтике», но и чем-то более серьезным. О романтике говорят, конечно, ее отчетливо выразил поэт Асеев в известном, всю Россию обошедшем четверостишии:

Как я стану твоим поэтом,
Коммунизма племя,
Если крашено рыжим цветом,
А не красным – время.

Но романтику с именем Ленина связать трудновато. Суше Ленина, прозаичнее, трезвее и антиромантичнее его – человека не было. Если о нем теперь усиленно вспоминают, то, очевидно, не только потому, что во время его владычества бушевали «метели революции», как с грустью пишет Пильняк. Да не Ленин ли и положил конец этому буйству «метелей», введя НЭП? Причины канонизации другие.

О Ленине всякий волен быть какого угодно мнения: можно считать его глупым или умным, даровитым или бездарным; можно утверждать, что ему повезло случайно, что не помоги история, он бы навсегда остался обыкновенным российским эмигрантом-социалистом, – но одно несомненно и расхождений не вызывает: в Ленине была личная порядочность, Ленин не был проходимцем.

Даже непримиримейший противник Ленина, который называет его «извергом рода людского», согласится, что Ленин был честен, «идеен» и лично для себя, своекорыстно, ничего не искал. Он, вероятно, лучше чувствовал себя в «подполье» или в Женеве, среди родственных ему по духу людей, чем позднее в Кремле, особенно когда опасность политических перемен миновала и к нему начали со всех сторон подлаживаться новоиспеченные, внезапно прозревшие коммунисты. В презрительных ленинских словечках, вроде «комчванство», «детская болезнь левизны», в его поздних речах и статьях чувствуется, что он сознавал, какой человеческий хлам все теснее и подобострастнее его окружает. Пусть ленинские мысли, ленинские методы для нас абсолютно неприемлемы, – мы должны все-таки признать, что если он и готов был жертвовать любой человеческой личностью ради будущего «коллектива», то в самой оценке личности он не отступил от общих внушений совести: трусов он называл трусами, льстецов льстецами, подлецов считал подлецами. О Ленине сейчас трудно писать, надо ставить все точки над i, из осторожности, чтобы не быть неверно понятым. Добавлю еще, что, стремясь изменить внешний мир, он не искажал мира внутреннего. Человек у него остается человеком, и тот, кого он называл «дрянью», был дрянью действительно, вообще, вне соображений политических. Есть признаки, позволяющие думать, что перед смертью Ленин больше, чем крушения советской власти, боялся, что именно «дрянь», обычная, серая, многоликая дрянь этой властью всецело овладеет и начнет наводить свои порядки.