Изменить стиль страницы

— Не с вами, а с отарой, — возразил человек в очках, которому поручили составить подробный акт и который как раз расспрашивал чабанов.

— Приступайте! — крикнул председатель. — Зуб вырывают, а не тянут…

— А как же его?! — удрученный инспектор кивнул на меня.

— Успокойте и уведите.

— Как?

— Ну, заарканьте и свяжите!

— Это не входит в наши обязанности, — сказал инспектор и сжал пальцами нижнюю губу.

— А в мои обязанности входит?! — возмутился председатель и, видя, что никто не решается подойти ко мне, подошел сам. — Дядя Мутай, все равно, зарежешь ты их или нет, ничего не спасешь…

— Не хочу понимать! Ты обманул мои надежды…

— Нет, дядя Мутай, не надо осуждать меня. Пойдем отсюда.

— Не подходи. Не пойду.

― Брось, дядя Мутай!

— Отмени решение, председатель.

— Да ты пойми: нельзя из-за сотни овец рисковать тысячами. Лучше потерять палец, чем руку.

— Не подходи, убью! — я был взбешен.

— Не убьешь! — вдруг рявкнул председатель. — Не дури, старик! И без тебя тошно.

Наверное, почтенный Алибек, ты подумал тогда, что я потрясен потерей своих личных овец, которые были в той же обреченной отаре. Но честно скажу: тогда колхозное добро стало и моим кровным, до боли сердца было жаль и его, и своего труда.

Мой кинжал со звоном упал на камень, я схватился за голову, застонал, затрясся. «Не надо, дядя Мутай! — ласково сказал ты. — Пойдем отсюда. Пойдем!» И я побрел, переступая через камни и трупы овец.

И тут послышались голоса:

— Смотрите, смотрите! Что это?! Что они делают? Да это ж свиньи!

На опушке леса стадо диких кабанов затеяло неистовую пляску: подпрыгивали, кружились, словно котенок, когда ловит свой хвост, падали, поднимались, визжали, хрюкали, не обращая внимания на людей и даже на собак. Зоркий глаз ветеринара сразу заметил, что это не приступ непонятного веселья, а пляска смерти, что кабанов поразил тот же недуг.

— Проклятье! — сказал ты, Алибек. — Вот откуда взялась эта зараза.

— Не зря предки так назвали эту лощину.

— Расставьте людей по всем холмам, не пускайте сюда ни людей, ни животных. Установите строгий карантин. А здесь, если необходимо, жгите и лес со всеми его обитателями!

Ты, Алибек, сел в машину и уехал.

Разве я мог остаться и глядеть, как гибнут беззащитные овцы? Взял свои хурджины, выбросил из них все молочное, перекинул через плечо и побрел восвояси. И только на высоком перевале оглянулся и увидел, как в лощине Кабанья Пляска заполыхало пламя, пожирая все живое и растущее.

С колхозной отарой погибли и мои тридцать с лишним овец. И если колхоз все-таки получит страховку, то я не получу ни гроша: ведь личных овец нельзя держать в колхозной отаре. Даже пожаловаться на потерю можно только жене, да и то наедине…

Словно нарочно вернула меня судьба с полдороги к зимовке в аул, чтоб столкнуть здесь с другой бедой, пострашнее…

Осень в горах — пора свадеб, когда сельсоветы разбирают споры молодых — кому в среду, а кому в четверг ударить в барабаны. Желающих много, а эти дни издревле почитаются счастливыми. Поэтому сельсовет составляет списки, и очередь соблюдается неукоснительно, с той суровостью, с какой горцы соблюдают общественные интересы. Нарушить очередь может лишь несчастный случай в ауле, ибо, уважая горе соседа, горец не может ни бить в барабан, ни дуть в зурну.

Особенную свадьбу справили в ту осень родители моего молодого друга Сурхая. Что ж в ней особенного, спросите вы. Да уже хотя бы то, что молодой врач женился тоже на враче, человеке с высшим образованием; радовался весь аул, да еще понаехали из других аулов гости; жених — сын простого чабана, такого, как и я, а невеста — дочь бухгалтера. Столы ломились от угощений, вино лилось рекой, но народ собрался не просто разделить трапезу и наполнить пустые желудки, как бывало прежде, а порадоваться, пожелать молодым от всего сердца дюжину детей, крепкого здоровья, веселья и счастья. Три дня играла лихая музыка. Давно я не видел столько крепких, нарядных парней и девушек! Правда, я редко бывал на людях, но в этот раз мне захотелось утопить свое несчастье во хмелю. С завистью смотрел я на лихих, задорных парней, что высекали искры каблуками. И как изменились люди, раньше даже молодые были хилыми, обиженными судьбой и болезнями, подслеповатыми, кривыми, горбатыми, хромыми, даже девушки прежде казались старушками. То косоглазые, про которых говорят: «один глаз — в горы, другой — в море», в мешковатых платьях; сколько раз только в брачную ночь обнаруживал молодой, что у жены одна нога короче другой, голова изъедена паршой и лысеет, то почти нет груди…

Жизнь для молодоженов становилась тогда невыносимой, и один из них уходил из жизни, чтоб не быть бременем другому… Ведь тогда редко женились по любви. Это высокое чувство возникало разве у одного из тысячи…

Впервые за долгие годы мне, старику, пришлось выйти танцевать на свадьбе Сурхая. Был я во хмелю и, танцуя, вспомнил, как приглашала меня танцевать на свадьбе в Губдене младшая дочь Али-Султана… Да, да, Амина!

И тут в круг танцующих вошел какой-то незнакомый гость, не моих лет, а моложе — примерно в ваших годах. Был он навеселе и, подойдя ко мне, чтоб я уступил место, и, как обычно склонив голову и заломив папаху, вдруг внятно произнес:

— Хватит, сын князя Уцуми, а то надорвешься!

Оглушенный, растерянный, остановился с поднятыми в танце руками, челюсть отвисла, кровь прилила к лицу, глаза расширились. Я взглянул на этого человека и почувствовал, что он заметил мое замешательство.

Уронив руки, медленно выбрался из круга. «Бежать, скрыться немедленно!» — мелькнуло в голове, но тут же перебила другая мысль: «Наверное, ослышался. Он молод; значит, мог знать меня только Мутаем из Чихруги…»

Нет, я не скрылся, не убежал, а сел в кругу на ковре, скрестив ноги и притворяясь хмельным; исподтишка поглядывал на незнакомца, что, заломив каракулевую высокую папаху, кружился в танце с той краснощекой девушкой, которая прежде пригласила танцевать меня.

— А лихо пляшет! — сказал про него соседу.

— Они все лихие танцоры, — отозвался сосед.

— Кто?

— Да ираклинцы…

— Слышал, слышал… А как его зовут?

— Это же Курт-Хасан, — коротко ответил сосед, усердно хлопая в ладоши. — Давай, Курт-Хасан! Давай! Хайт! Покажи мугринцам, почем фунт хурмы.

Я брал с деревянного блюда горячие курзе — горские пельмени — и ел, не понимая вкуса.

— А где он живет?

— Кто?! — удивился сосед. — А-а, заинтересовался Курт-Хасаном?

— Да нет… Просто такому танцору надо бы в наши горские ансамбли, что разъезжают по всему свету…

— Туда его не возьмут.

— Почему?

— Ну, во-первых, он не так уж молод… Ты говоришь о нашей «Лезгинке»?

— Да, да, знаменитой «Лезгинке».

— А во-вторых… — сосед не договорил: ираклинец закончил танец, поклонился девушке и под одобрительные возгласы подошел ко мне; тут не было свободного места, но как раз девушка пригласила танцевать моего соседа, и усталый ираклинец опустился на ковер рядом со мной.

— Здорово танцуете! — сказал я и предложил бокал вина, что шел по кругу.

— Не та уже легкость, старик, — ответил ираклинец и осушил бокал. — Эх, таким ли я был в двадцать лет!

— В двадцать лет и Мутай из Чихруги так плясал, что будь здоров! — сказал я, испытующе глядя на него. Но в лице ираклинца не отразилось ничего.

«Наверное, тогда я просто ослышался! Нервы, должно быть, расшатались…» — подумал было я, успокаиваясь.

— Да, слышал, слышал о Мутае из Чихруги. Лихой был парень! — вдруг проговорил ираклинец и поверг меня в полное замешательство.

Тут вывели невесту, и все, по обычаю, поднялись, чтобы проводить ее в саклю жениха. Вышли девушки с медными подносами, на которых запечен свадебный мед с орехами, и стали оделять всех присутствующих, чтоб каждый испытал сладость меда, запеченного, по обычаю, невестой. Люди стеснились, смешались, и я больше не видел того ираклинца. Казалось, он и появился для того, чтоб сказать мне: «Берегись!» Наутро гости разъехались кто на коне, кто на мотоцикле, которых ныне в горах стало больше, чем ишаков, кто в машине…