Изменить стиль страницы

Почти полгода слонялся я без дела, стесняясь взглянуть в глаза Зулейхе: жил на ее иждивении, а надо было еще и помогать дочери… «Эх, — думалось, — видно, правду говорят, что старый коготь хорош лишь чесать укромное место!..» Однажды и Зулейха призналась, что устала, и спросила: не бросить ли ей тяжелую работу в поле и не поступить ли подавальщицей в кафе? Тогда как раз построили новое кафе «Тополек» на самом оживленном месте, недалеко от остановки автобуса и от базара недалеко. И было оно похоже на сказочный терем-теремок из пластика, железных рам и огромных стекол.

— Ну что ж, если тебе так хочется… — ответил я, хоть и не хотелось порывать с колхозом, потому что доходы там возрастали… — Конечно, в кафе работа спокойнее. Впрочем, и в колхозе…

— А почему бы тебе не поработать в колхозе? — вдруг сказала Зулейха и сразу смутилась, застеснялась. — Это я просто так… Не хочешь, не надо. И так проживем… Вот только не удалось отремонтировать крышу. Другие новые сакли строят, а мы…

И украдкой утерла глаза.

— Ты права. Так и сделаем, я пойду в колхоз. Не унывай, Зулейха! Если две головы согласны, а четыре руки работают, то, говорят, дом богатеет…

— Дом пустой, — жаловалась Зулейха. — Даже стыдно заходить к другим, просто завидно, покупают мебель, обставляются… Я одна отстала от всех. И не знаю почему, работаю как будто не хуже…

— Понимаю, Зулейха, тебе трудно, в этой сакле ты одна работаешь… Сегодня же пойду к Алибеку!

— Только попроси легкую работу, ты же болен…

Так и сделали. Жена стала буфетчицей в «Топольке», а я… Я стал чабаном. Нелегкая работа для старика, но зато знакомая издавна, да и хорошо оплачивается. Не случайно ведь говорят, что в наше время чабан живет богаче любого районного хакима! Два мугринских чабана уже купили легковые машины…

Вы можете, уважаемые, посмеяться не без иронии: мол, обнищал князь, потянулся за длинным рублем!

Да, вы правы, к наживе потянулась душа, на старости лет захотелось накопить добра, порадовать жену и дочь, которая училась старательно и даже получала повышенную стипендию. Но вы знаете, девушке в городе, где каждый год меняются моды и люди делаются все наряднее, нельзя отставать от других. А какой же я отец, если не могу приодеть единственную дочь?!

Чабаном я почти полгода блуждал далеко от дома на зимовьях в Ногайских степях, где жить приходилось в дедовских землянках и где бурка, как было исстари, заменяла нередко и крышу, и постель. Как и другие, держал в колхозной отаре и своих овец. Сперва было у меня всего три овцы, а через три года стало уже двадцать шесть, и осенью уже мог шесть-семь баранов продать на базаре, а двух-трех зарезать для семьи. За эти годы приоделись сами и дочку порадовали обновками: всякий раз, возвращаясь с зимовья, я навещал ее и делал подарки. Дела наши поправлялись. И главное, если прежде слова «пастух», «чабан» произносили с презрением, будто говорили о получеловеке-полуживотном, то теперь чабан гордился своим занятием, как профессор на кафедре.

Каждый раз, когда видел дочь, охватывало меня беспокойство. Казалось рискованным оставлять ее одну в городе; боялся позора, боялся, что свяжется с каким-нибудь шалопаем и вся ее жизнь будет испорчена.

— Как живешь, доченька? — спрашивал я с боязнью, когда ее подруги покидали комнату, чтобы оставить нас наедине. — Тебя никто не обижает?

— Я сама кого угодно обижу! — озорно смеялась Эльмира, ласково глядя бархатными черными глазами.

— В кино ходишь?

— А как же?! Кино совсем рядом…

— И в театр?

— В театр редко. Бываю только на даргинских пьесах.

— Одна ходишь?

— Почему же одна?! С подругами или всем курсом… А за костюм, папа, спасибо! Ты у меня такой добрый… Даже стыдно: ни у кого нет такой хорошей одежки…

— Что за повязка у тебя на руке?

— Это вечерами выходим на улицу для порядка, дружинницы.

— Разве это девичье дело?! Будто мало у вас парней!

— Ну что ты, папочка! Я сама отвела одного хулигана в милицию. Даже поблагодарили: оказывается, плохой человек…

— Как это можно?! Нет, нет, я пойду к твоему начальству, скажу… Он мог тебя искалечить! Не делай глупостей, доченька. Дай мне слово, что бросишь это!

— Хорошо, хорошо, отец! Даю слово… — сказала Эльмира, чтоб успокоить меня.

А спросить, встречается ли она и дружит ли с каким-нибудь парнем, я так и не смог, не осмелился. И она об этом не заговорила.

3

Свыкся с судьбой, остепенился, стал забывать, кто я и кем был, уверился, что я Мутай из Чихруги, безобидный и беспомощный старик, и могу жить не озираясь.

Но не тут-то было…

Нет, уважаемые, не суждены мне были покой и радость. И когда, казалось, вот-вот улыбнется удача, все на поверку оборачивалось несчастьем. Беда настигла в позапрошлую осень в урочище со странным названьем «Кабанья Пляска».

Это небольшая каменистая лощинка, окруженная лесистыми холмами, недалеко от аула Башли в предгорье Кайтага. Здесь издавна в изобилии водятся кабаны, охотиться на которых разрешено круглый год, но редко здесь гремят выстрелы: ведь вокруг живут мусульмане. Мы перегоняли отары с гор на зимовье и вынуждены были задержаться тут на целую неделю, пока решалась наша судьба.

Погода наконец разгулялась, выглянуло солнце, но мы, три чабана, обросшие, усталые, с опухшими от бессонницы глазами, не обрадовались. Ломая пальцы, стуча кулаком о кулак, я все твердил: «Говорил же: незачем, черт возьми, идти сюда, лучше потерять день, но спуститься через Змеиные горы… Говорил! Да не послушали… Может, я ошибся? Может, старику нельзя вмешиваться в общие дела? Может, мне просто приснилось, что я, Мутай из Чихруги, существую?!»

Мои возгласы возмущения, брань, причитания оставались без ответа.

Наконец подъехал «газик». Председатель вышел мрачный, понурый, подошел к нам и опустился на камень.

— Ну, что? Говори, председатель! — воскликнул я.

— Нечем утешить. Другого выхода нет…

— Как же так?! Быть не может!

— Что поделаешь! Так решили… — председатель развел руками. — Не мог спорить.

— Неслыханно! Жестоко!

— Понимаю, но ничего не могу сделать. Все пропало! Сейчас приедут люди, чтобы исполнить приговор…

И впрямь вскоре подъехало еще несколько машин, и две из них были те, что поливают летом городские улицы.

— Вот и прибыла «техника уничтожения»! — съязвил кто-то.

— А спасти никто не подумал! — вырвалось у меня. — Неужели правда?

— Да, Мутай, да!

— Нет, нет, председатель! Это невозможно. Отмени!

— Не могу!

Председатель подозвал человека с обвисшими, как у старого зурниста, щеками и сказал:

— Проследи, чтоб ни одна овца, ни клока шерсти, ни грамма мяса не выскользнули отсюда. Иначе головой ответишь!

— За что?

— Если болезнь выскользнет отсюда, пойдешь под суд! Понял?

— Нет! Не дам уничтожать добро! Это же — наше, наш труд! — кричал я.

— Все решено!

— А я тебе верил, надеялся… Сожгите и меня вместе с ними!

Не помня себя, я выхватил кинжал.

— Приступайте!

— Нет! — завопил я и кинулся в отару с обнаженным кинжалом. — Я их зарежу. Зарежу!

Отара овец погибла… Те овцы, что были выносливее других, еще пытались искать траву, чтоб не умереть с голоду; иные ползли на брюхе, ибо ноги их больше не держали; третьи лежали на боку, четвертые умирали… Трупный запах стоял в лощине, и тучей, галдя, кружились над ней вороны. Отара погибла не только от болезни, но и от жажды — руками воды не натаскаешь, родник далеко, а дождевые лужи — не спасение. Дохли и от голода — не прокормишь отару остатками выбитой травы, а кормов нет… Даже лохматые волкодавы, казалось, были смущены этой картиной смерти.

И в этой обреченной отаре, как изувеченный зверь, метался я с окровавленным кинжалом и резал овец, не забывая повернуть их мордой к священной Каабе.

— Напрасно это затеял, друг! — сказал мой напарник. — Может, они вправе, ведь они ученые, им виднее, как с нами поступить…